Когда я был профессором, один японец, мой ученик, обратился ко мне, по предложению японского ведомства просвещения, с вопросом, каким образом заблаговременно распознавать будущих выдающихся людей. На мой несколько удивленный вопрос, к чему это знать, мне было объяснено, что речь идет о деле, представляющем громадное практическое значение. Японским правительством ассигнованы были значительные суммы с целью выделять и давать возможность развития тем представителям подрастающего японского поколения, главным образом из беднейших слоев населения, от которых можно было бы ожидать в будущем значительных успехов, а, следовательно, и соответствующей пользы для родины. Поэтому, важно было установить те основные принципы, которыми следовало бы руководствоваться при расходовании этих сумм, - таким образом возникла вышеупомянутая проблема. Так как через мои руки прошло немало молодых людей, ставших впоследствии выдающимися учеными, то возникло предположение, нет ли у меня какого-нибудь средства рано распознавать таких людей, чтобы уделять им особое внимание и содействовать их развитию.
Прежде всего я должен был признать, что о сознательном применении мною какого-нибудь принципа не может быть и речи. Но этот вопрос побудил меня подумать о том, легко ли было или трудно, в начале семестра выделить из неразличимой массы практикантов (у меня очень плохая память на лица) тех, от кого я ожидал выдающихся успехов, и я скоро пришел к заключению, что в этом отношении никакие затруднения для меня не возникали. В самом деле, я вспоминаю только один случай, когда действительные успехи оказались выше, чем я предполагал, и притом случай этот является исключительным по своей сложности, в силу своеобразных особенностей того лица, о котором идет речь. В двух или трех случаях я переоценил способность людей, но в подавляющем большинстве случаев моя первоначальная оценка оказывалась верной, не нуждаясь впоследствии в поправках и не готовя мне ничего неожиданного.
Человек, всю жизнь свою проведший в изучении законов природы, раз осознавши такое закономерное явление, не может не проникнуться убеждением, что оно представляет для него предмет многообещающего исследования. Ибо тот факт, что я бессознательно так легко находил правильную оценку, говорит не о сверхъестественном внушении; он доказывает наличность простых и всеобщих соотношений в объекте, соотношений, самопроизвольно открывавшихся мне в своей закономерности, хотя я сознательно этой закономерности не искал. Я не мог поэтому не придти к заключению, что выдающиеся личности, по меньшей мере, поскольку речь идет об их научных талантах, должны обладать ясно выраженными общими чертами, несмотря на неоспоримые различия (ибо такие личности, по существу своему, оригиналы и, в силу этого, наделены резкими индивидуальными особенностями). Общие черты столь ясно выражены, что сами бросаются в глаза. Таким образом, задача состояла только в том, чтобы поднять из области бессознательного в область сознательного нетронутый клад личного опыта, не производя в нем никаких расстройств и нарушений, не принимая случайное за существенное и существенное за случайное. Это было то же, что акт художественного творчества, который так же подготовляется, ведь, за порогом сознания, достигает там значительное степени зрелости и затем только должен пройти через трудный, сопряженный с опасностью для жизни, процесс появления в свете.
К счастью, подобный акт научного творчества не должен родиться непременно сразу; большей частью, наоборот, плод рождается тем более здоровым и жизнеспособным, чем медленнее он вынашивался. И я прежде всего обратил свое внимание только на тот конкретный вопрос, который был обращен ко мне, вопрос менее общий, но и более точный: речь в нем шла об использовании моего опыта применительно к молодому возрасту. Я никоим образом не мог дать немедленного ответа и должен был в течение многих дней совершать продолжительные одинокие прогулки для того, чтобы уяснить себе все то, что мне было известно в этом отношении. Но зато после этих размышлений я уже чувствовал себя в состоянии предписать для того добросовестного японского чиновника рецепт, непосредственно применимый в жизни. Я без колебаний заявил, что особенно даровитых учеников можно узнать по тому, что они недовольны тем, что им дает школьное преподавание. Ибо школьная программа, как по глубине, так и по ширине, качественно и количественно, приспособлена по опыту к уровню развития и способностям среднего ученика; даровитому же ученику, поднимающемуся над средним уровнем, то, что отмеривает программа, будет казаться и в количественном и, особенно в качественном отношении недостаточным; он будет требовать большего.
Этот ответ и его обоснование кажутся столь простыми и понятными, что спрашивавший не нашел возможным что-либо возразить. Но упомянутое явление наступит лишь в том случае, когда ученик рано развился, когда он рано созрел. А рано созревшие юноши в большинстве случаев впоследствии ничего особенного собою не представляют. Кроме того, это явление может свидетельствовать лишь о быстроте усваивания и работы, быстроте, являющейся причиной вышеописанных школьных условий, но выдающийся исследователь должен, ведь, отличаться и другими качествами, каковы: терпение, любовь к истине, точность и т.д., а об этих качествах неудовлетворенность школьной программой не говорит ни слова.
Я предварительно ответил, что из всех особенностей, отличающих исследователя, самая важная - это оригинальность, т.е. способность не только воспринимать и усваивать то, что дано, но и создавать что-нибудь самостоятельно. Точная работа, самокритика, добросовестность, знания, навык, все эти одинаково необходимые атрибуты исследователя могут быть приобретены соответствующими упражнениями и дисциплиной. Оригинальность же, если и может быть развиваема, а также и уничтожена, больше всех других особенностей исследователя носит по преимуществу характер врожденного или первоначального дарования. При этом выяснилось, что все лица, причастные к постановке интересующей нас проблемы и к ее разрешению, лицо, первоначально поставившее вопрос, посредник и я, молча сходились на том, что действительно существует что-то вроде врожденного дарования. Ни для кого из нас не возникало сомнения в том, что проблема заключается только в открытии существующего врожденного дарования, а не в том, чтобы каким-нибудь способом из безразличного материала вырабатывать потребное число выдающихся людей.
Этим первоначально и исчерпывалась задача, тем более что в случаях, которые я лично изучал, я не мог обнаружить отсутствия врожденного признака. Молодые люди, подвергавшиеся моим наблюдениям, обращались ко мне (преодолевши первоначальную робость, являющуюся, вероятно, следствием неправильной школьной дисциплины) с самыми разнообразными вопросами, не находившимися в непосредственной связи с занимавшей меня в данный момент проблемой. Это именно обстоятельство помогло мне ближе узнать их и лучше изучить их способность к развитию. И я временно успокоился насчет действительности моего рецепта, относительно которого я, впрочем, так и не узнал, применялся ли он, вообще, когда и с каким успехом. Но со сложными и запутанными задачами всегда случается, что по мере того, как занимаешься ими, они наталкиваются на все новые вопросы. Так и здесь. А что если то, что я принимал за симптом существующего дарования, было лишь тем крючком, за который уцепилось воспитательное влияние, влияние, благодаря которому они и стали именно такими? Другими словами: могло же быть, что они обнаружили большие успехи, не благодаря особой даровитости, а благодаря тому, что они беседовали со мной чаще, чем другие, которые меньше думали или же отличались меньшей общительностью, а потому на них воспитательное влияние сказалось в большей мере, чем на других. Мысль эта возникла у меня не в силу самомнения; она явилась следствием внедрившейся привычки к исследованию, в силу которой искание всех мыслимых возможностей есть первая предпосылка для основательного объяснения какого угодно явления. Таким образом, случилось то, что случается с каждой серьезной проблемой: вместо отрубленной головы сразу вырос целый пук новых голов. Затронутая струна продолжала вибрировать, не переставая и в настоящее время.
Вскоре решился и только что упомянутый вопрос. По внешним мотивам я вынужден был особенное внимание уделять нескольким юношам, которые отнюдь не отличались духом беспокойного расспрашивания и в которых я, однако, по личным причинам, хотел развить возможно большую работоспособность в научном отношении. До сих пор мне памятно возбуждение одного из них, человека, заведомо не призванного быть исследователем, когда он узнал, что я поручаю ему самостоятельно разобрать один вопрос, ему незнакомый, но, вообще, не особенно трудный. Работа у него не подвигалась, и он стал сильно раздражаться из-за меня, вернее, из-за поставленной ему мной проблемы и, вообще, то, что работа не удавалась ему, он приписывал не себе, а мне. Таким образом, если я не хочу отрицать, что частое обращение с вопросами могло принести моим ученикам значительную пользу, то оно, несомненно, является лишь вторичным фактором, поднимавшим их над товарищами по лаборатории, но не решающей причиной их особенного развития. Ибо то, что учитель в состоянии сделать в институте, очень скоро отливается в объективную форму, так как его функции переходят к ассистентам, старшим практикантам, даже к служителям; по прошествии не очень длинного ряда лет, учитель находит, что он стал почти лишним, так как практикантам уже известны те советы, которые он мог бы давать на их вопросы.
Но этим разрешен был только маленький, привходящий в проблему вопрос. Я уже заметил, что по легкости, с какой производилось целесообразное воздействие, и составлялось суждение о будущих успехах, нужно признать несомненным существование у выдающихся людей своеобразных особенностей, как весьма серьезных, так и малозначащих. И вопрос состоит, таким образом, в том, чтобы уметь открыть эти особенности. Материал личных наблюдений над молодыми людьми, как бы он при этом ценен не был, представляется в этом отношении, все же, весьма односторонним и недостаточным, в виду ограниченности жизни отдельного человека - наблюдателя. Здесь мне помогла одна наклонность, которой я обязан своему уважаемому учителю в Юрьевском университете Карлу Шмидту; последний, насколько я могу судить, имел на меня самое сильное влияние. Я говорю о наклонности к историческим исследованиям в моей и соприкасающихся с ней отраслях знания. Курс Карла Шмидта по истории химии был единственным курсом, который я в свое время в краткий период своего студенчества, прослушал до конца; да и позже я регулярно слушал лишь те лекции, на которых я должен был присутствовать, как ассистент, для того, чтобы помогать профессору при постановке опытов. Вышеупомянутые лекции по истории химии представляли своеобразную смесь. Карл Шмидт любил пред лекцией в течение чуть ли не целого часа мелким почерком своим исписывать доску всевозможными датами, изложение которых составляло большую часть лекции и нагоняло страшную скуку. Но затем он с быстротой молнии (Шмидт говорил очень быстро; студенты шутили, что он может произносить слова "Limonade gazeuse" в виде одного слога) переходил к описанию той или другой личности; при этом его характеристики отличались столь поразительной живостью и такой рельефностью рисунка, что ради них я охотно выслушивал скучные таблицы. Самое существенное, чему я тогда научился, это рассматривать имена в истории науки не как обозначения для известной совокупности фактов: я научился видеть за ними живых людей, с их "обычными на земле метаниями из стороны в сторону", личностей, которые не находятся на недосягаемой для разума и понимания бедного смертного высоте, я научился видеть в них людей, которые, как обыкновенные смертные, подвержены ошибкам, которым дары, подаренные нам ими, стоили подчас неимоверных усилий. Быть может, на Шмидта имело решающее влияние, открыв ему сущность и тайну процесса научного творчества, то обстоятельство, что он был учеником Либиха и в ту великую эпоху постоянно жил в атмосфере лихорадочной работы и научных открытий. Он с такой наглядностью уяснил своим слушателям процесс научного творчества, что я и в настоящее время до подробностей помню его живое и наглядное изображение столь далекой от нас личности, как Раймундус Луллиус (Raymundus Lullius).
Таким образом, уже эти влияния подготовили меня к тому, чтобы подходить к изучению великих людей науки с их человеческой стороны, а штудирование ранних анналов Либиха, в которых с такой полнотой отразилась эта бурная натура, доставила мне благодарный материал для изучения техники пластического восстановления ученого мужа. Таким образом среди разнообразной работы мало-помалу сложилась сумма отдельных воззрений на интересующую нас тему, и этот хорошо сохранившийся, хотя никогда и не приводившийся в порядок, материал совершенно самопроизвольно примкнул к ранее изложенным мыслям и рассуждениям. Подчас он даже непосредственно облегчал мне ориентироваться среди юных товарищей по работе и оказывать помощь каждому из них в такой форме, которая наиболее соответствовала его характеру.
Результат этой умственной работы сказался и в других моих сочинениях. Если в моей "Geschichte der Elektrochemie"* заметно преобладает строго фактический момент, то за то в материале для моего труда "Werdegang einer Wissenschaft"**, впервые появившегося в 1906 году, личный фактор исторического развития выступает так заметно, что, безусловно, требует серьезного внимания. В то же время я много раз пытался дать связное изложение того, что я мог считать результатом моих отдельных наблюдений;*** одну из попыток представляет небольшая книжонка, написанная мною еще в 1907 году, но не по моей вине запоздавшая выходом в свет, появившись только в конце 1908 года****.
* (Leipzig, Veit. & С°. 1896.)
** (Leipzig, Akademische Verlagsgesellschaft, 2. Aufl. 1908. Есть русский перевод, озаглавленный "Эволюция основных проблем химии" изд. 1909 г. Прим. переводчика.)
*** (В первый раз это случилось при затруднительных обстоятельствах. Я присутствовал, как гость, в уютном клубе Нью-Йоркского Философского Общества, где последнее обыкновенно устраивает свои ежемесячные заседания. После обеда президент общества неожиданно для меня сообщил мне, что общество надеется услышать от меня доклад. Мое возражение, что, бесчисленные доклады, уже прочитанные мною, должны бы несколько гарантировать меня от дальнейших нападений, это возражение не было принято во внимание, и тогда я из мести изложил пред философами свои мысли на эту тему, находившиеся тогда еще в хаотическом состоянии. Центральную часть моих рассуждений составлял вопрос о различии между двумя типами исследователей - классическим и романтическим, вопрос, разбираемый мною ниже. Тогда выяснилось, что один из моих слушателей и коллег по философским занятиям признал и установил те же типы в совершенно других областях, и даже с тем же обозначением. Это укрепило меня в моем убеждении, что вся проблема доступна научному исследованию, а личные переживания того времени побудили меня, в интересах моего душевного равновесия, разобраться в этих вопросах.)
**** (Entdecker und Еrfinder, in Buber, die Gesellschaft. Frankfurt, Rütten & Löning, 1908.)
Так как впоследствии я ушел значительно вперед в этом направлении, и предмет многократно обсуждался мною со всех сторон в целом ряде лекций (Вена 1907, Зальцбург 1908), то я и считал целесообразным составить обстоятельное изложение, которое и предлагается здесь вниманию читателя.
Эти подробные данные личного характера приведены не потому, чтобы я хотел придавать им важное объективное значение; они скорее должны служить к выяснению характера следующих очерков в связи с историей их генезиса. Проблема, ведь не так нова, как я вначале предполагал, ибо уже имеются разнообразные исследования по психологии выдающихся людей, работы английских и американских исследователей, недавно появились исследования и немецких ученых; я назову только имена Гальтона, Зоммера и Рейбмайера. Я должен сознаться, что с этими работами я знаком лишь поверхностно; я намеренно воздержался от серьезного изучения того, что сделано другими в этой, все же, мало затронутой, области. Ибо дорога, впервые случайно приведшая в неведомую область, приобретает особенно важное значение, так как каждый последующий исследователь непроизвольно поддается соблазну вступить в эту область по той же дороге. Если он старается избежать ее, то подвергается одинаковой опасности, опасности пойти дорогой, диаметрально противоположной, т.е. опять-таки дать предшественнику повлиять на выбор направления. А последний столь же несвободен, как и первый, но, вместо того, чтобы идти параллельно, он идет симметрично. Таким образом, именно в подобном случае весьма важно сохранять независимость (ее, ведь, можно потерять только единожды). Сообразно с этим я и поступал.
Я также думаю, что как выбранный мною метод, так и мои существенные точки зрения значительно отличаются. Названные исследователи, насколько я могу судить, пользовались методами современной психофизики и антропологии; я же, прежде всего по существу следовал индивидуально-описательному методу, стараясь рассматривать явление великого человека чисто естественно-исторически. При этом я совершенно не прибегал к современной атомистической психологии, потому что, во-первых, невозможно было создать соответствующий материал, во-вторых, я ею совершенно не занимался и, естественно, не питал к ней никакого доверия; я больше вращался в сфере популярной психологии, пытающейся рассматривать индивидуум, как характерное целое. В этом отношении существуют как нечто твердо установленное только принятые еще древними четыре "темперамента", и мне, я думаю, удастся доказать, что они действительно соответствуют основному различию психических типов. В остальном мне пришлось самому образовать понятия, весьма, несомненно, несовершенные, на основании личного знания людей. Благодаря тому, что я более или менее близко изучал всех выдающихся в моей узкой специальности современников, а с некоторыми людьми первого ранга имел и имею счастье жить в тесной дружбе, я с течением времени приобрел довольно богатый и разнообразный материал наблюдений, а мое продолжительное общение с учеными кругами Соединенных Штатов и многократное посещение английских коллег придали ему известное этнографическое разнообразие, не говоря уже о том, что в течение своей двадцатипятилетней преподавательской деятельности я находился в общении со студентами, принадлежавшими к самым различным национальностям. На основе этого материала я имел смелость психографически реконструировать великих мастеров науки последних столетий. Не мне судить, правдивы ли созданные мною образы. Но что в них есть кое-что правдивое, доказывает, думается мне, то обстоятельство, что нередко я находил основание предполагать в моих объектах определенные черты и особенности, относительно которых источники, которыми я пользовался, ничего не говорили, но наличность которых устанавливалась впоследствии по другим источникам. И я надеюсь, что работа будущего исправит некоторые случайные недостатки моего труда, но, все же, и в настоящем своем виде он представляет определенную и связную конструкцию, которая станет чище и связнее, но значительных изменений не потерпит.
Здесь, быть может, необходимо сказать несколько слов о возможности, вообще, научного исследования явления великого человека. Речь идет, ведь, об историческом феномене строго индивидуального характера; а именно в наши дни, не переставая, повторяют, что научный метод в том виде, как он выработан математикой и естественными науками, в области исторических явлений, вообще, не применим. Здесь не место обсуждать вопрос во всем его объеме; я ограничусь следующим, весьма кратким, указанием. Каждая наука должна исходить из единичного случая, ибо опыт дает нам только наши переживания, которые являются, несомненно, единичными и не повторяются даже у одного и того же индивида, тем более у различных представителей вида, все равно, из царства органического или неорганического. Никогда еще не находили двух совершенно тождественных образцов горного хрусталя, равно как никогда вы не приготовите двух совершенно одинаковых растворов соли. Но, тем не менее, кристаллография познает законы, которым подчинена форма кристаллов горного хрусталя, - законы, согласно которым образуется каждый индивидуум. Это кажущееся противоречие объясняется особенным свойством законов природы, свойством, не выступающим в популярном их понимании, как "великих, железных законов", вызывающем совершенно ложное представление у профана, (а так же у иного естествоиспытателя). Законы природы, насколько мы их знаем, никогда не определяет однозначно всей стороны данного явления, а относятся только к отдельным сторонам его, оставляя другие стороны неопределенными. Так, законы кристаллографии гласят, что грани всех кристаллов горного хрусталя представляют собою плоскости, что кристаллы эти - гексагональной (шестиугольной) симметрии, бывают двух, отличающихся свойствами, родов - правых и левых, не совмещаемых одни с другими. Но законы не говорят ни слова ни о величине кристаллов, ни о расстоянии отдельных плоскостей от центральной оси, ни об относительных величинах плоскостей разных знаков и т.д. и т.д. Таким образом, существует бесконечное число свобод, в силу чего кристаллы, удовлетворяя всем тем общим законам кристаллографии, могут сильно различаться между собою.
Все, что здесь сказано о законах кристаллических образований, одинаково относится ко всем другим естественноисторическим законам. Закон сохранения энергии, несомненно, всеобщий закон, ибо мы действительно не знаем ни одного явления, которое не было бы подчинено ему. Но что утверждает этот закон? Он утверждает, что количество энергии, заключающееся, примерно, в пружине данных часов, или может остаться в неизменном виде, или оно может перейти в какую-нибудь другую форму энергии, или из него может возникнуть одновременно несколько родов энергии, что это превращение может произойти быстро или медленно, что эта энергия может вызвать правильные колебательные движения маятника. Но какой бы из этих процессов ни возник, сумма энергии во всей этой замкнутой системе остается неизменной, т.е. что новой энергии возникает ровно столько же, сколько исчезнет существующей энергии. Мы видим, как безгранично далеко от однозначной определенности то, что говорит о каждом данном случае естественнонаучный закон. Это многообразие может быть ограничено действием других законов, которым подчинен данный процесс. Но никогда мы относительно какого-нибудь действительного явления не знаем совокупности всех законов, совокупности, которая определяла бы явление вполне однозначно; всегда остается известное число свобод, т.е. известная группа различных возможностей, о которых мы в силу недостаточного знания законов природы ничего определенного сказать не можем.
Теоретически можно, конечно, конструировать случаи, представляющие однозначную определенность, как это делает механика (теоретическая). Но эти случаи представляют искусственные идеалы, которые становятся однозначными лишь потому, что заранее условились не обращать внимания на известные стороны действительности. По законам падения тел Галилея, путь брошенного тела, по-видимому, определен однозначно. Это было бы так, если бы мы бросили математическую материальную точку в абсолютно безвоздушном пространстве среди совершенно однообразного поля тяжести, и если бы при этом было остановлено не только движение земли вокруг оси и вокруг солнца, но движение всей солнечной системы. Нужно было бы также устранить действие магнитного поля земли и т.д. и т.д. Если бы эти условия были осуществлены, то тогда, и только тогда, путь брошенного тела был бы именно таким, каким он должен быть согласно законам Галилея. На самом же деле при каждом действительном бросании бесчисленное множество факторов остаются неопределенными, ибо наши законы никогда не в состоянии исчерпать даже простейшего случая действительности.
Всякая естественная закономерность относится к отдельным, соответственно выбранным сторонам действительности, и таким образом составленные положения дают лишь известные приближения к действительности, заключающие большую или меньшую степень неуверенности. И если понимать законы природы в этом смысле, в связи с невозможностью исчерпывающего познания действительности, то различие между предсказанием пути брошенного тела и предсказанием образа действия того или другого человека, уже не представится столь крупным. Что профессор, отправляясь из дому на лекцию, никого не убьет по дороге, это возможно утверждать с вероятностью, весьма близко граничащей с достоверностью. Но уже с меньшей вероятностью можно утверждать, что он в раздумье не попадет на совершенно другую улицу, и совсем неопределенным остается при этом вопросе, о чем он будет думать по дороге. Таким образом, и в этом индивидуальном явлении можно найти много закономерного, и здесь, как в случае брошенного тела, одни стороны представляются определенными, другие же весьма неопределенными.
И, обращаясь к нашей проблеме, можно утверждать, что существуют, верно, некоторые, весьма общие законы, имеющие значение по отношению к целому классу живых существ и, следовательно, применимые и к великому человеку. Например, что он стареет, и если он не умрет молодым, то по достижении им известного возраста, его ум притупляется и становится ограниченнее. Австрийское правительство даже практически учитывает этот физиологический закон, заставляя каждого профессора выйти в отставку по достижении семидесятилетнего возраста. Сопоставьте же популярное представление о сущности великих людей с этим всеобщим законом! Утверждение, что интеллект великого человека, достигшего, скажем, семидесятилетнего возраста, гораздо ограниченнее, чем он был тридцать лет назад, это утверждение может, ведь, показаться непростительной дерзостью. Самые достоверные и самые всеобщие законы мы не осмеливаемся применять к изучению этих явлений, и ни одному биографу не придет в голову допустить законное ослабление духовных сил своего стареющего героя, не говоря уже о том, чтобы описывать его и утверждать с категоричностью.
Эти примеры показывают, что в особенном, занимающем нас здесь, случае речь, прежде всего, идет не о том, чтобы развить новые, до сих пор неизвестные законы; гораздо важнее соответственным образом применить здесь уже известные законы и, вообще, установить научное отношение к этим явлениям. Прекрасный акт человеческой благодарности, тем более прекрасный, чем реже эта добродетель, вообще, встречается в нашей человеческой породе, что мы желаем благодетелям человечества свободы от бремени естественных законов, которым подчинены люди. Но этой свободы великие люди, ведь, не приобретают от того, что мы закрываем глаза на законы и на их всеобъемлющую власть. Я помню, как жалко должен был провести последние годы свой жизни один выдающийся человек, не первого, впрочем, ранга, только потому, что ни он, ни его близкие не хотели признать прав, которые предъявляло к нему неумолимое время. Была попытка обмануть, которая фактически никого не обманула, но зато отняла у бедного, высокозаслуженного старца единственное, чего он еще мог ждать от жизни, - покой и независимое существование.
Из этих примеров вытекает, далее, что обычная биографическая литература для нашей цели почти совершенно не годится. Ослепительно яркое впечатление, какое жизнь и деяния великих людей производят на обыкновенного человека, действует так же, как взгляд на солнце или на электрическую лампу, вызывающий более или менее продолжительную неспособность рассмотреть подробности. Только тогда, когда интенсивность светового впечатления будет значительно понижена, посредством дымчатых стекол или путем значительного оптического увеличения зрительного пол, понижена до степени, соответствующей нашим физиологическим особенностям, только тогда мы получаем возможность разбирать детали. Пока это средство не было применено, до тех пор не могло быть никакой физики солнца. Известно, какое возмущение вызвало в свое время у публики сообщение, что солнце покрыто пятнами. Но именно решительное признание того, что и на солнце могут быть пятна, положило путь к его научному исследованию; точно так же, решительное признание того факта, что и великие люди были, все же, людьми с человеческими свойствами, является неизбежной предпосылкой для их понимания, научно обоснованного. Обычный биограф - я имею в виду и явления новейшего времени - никогда, однако, не ставит себе подобной задачи: его цель, сознаваемая или несознаваемая, рассказать о своем герое все хорошее, что можно кое-как установить, а все дурное (или то, что он считает дурным) или пройти молчанием, или изобразить в таком выгодном для героя свете, в каком это только возможно без явного насилия над фактами. Ясно, что подобная постановка задачи заранее исключает возможность научного исследования, ибо результат уже заранее предопределен, а не добывается путем беспристрастного исследования и критики.
Каким образом мог сложиться подобный характер автобиографических работ, вполне понятно. Автобиографические работы предпринимаются либо по поводу смерти, либо по поводу какого-нибудь юбилейного чествования памяти незадолго до того умершего великого человека. Здесь на первом плане - возбуждение чувства благодарности к юбиляру за труды. Кроме того, такая работа поручается обыкновенно людям, находившимся с великим человеком в близких личных отношениях и часто обязанных ему своим положением, как в науке, так и в жизни. При таких обстоятельствах заранее исключено все, что могло бы помешать возбуждению восторженных чувств. Наконец, от оратора не ожидают научного исследования, да в большинстве случаев он и не в состоянии сохранить потребный для этого объективизм, возможный только по прошествии известного промежутка времени.
Этот стиль некролога непроизвольно переходит затем в обстоятельное жизнеописание, посвящаемое памяти великого человека обыкновенно близко стоящим человеком. Критика рассматривалась бы, как дерзость, порицание - как измена. И то и другое подавляется. Понятно, что в этом материале, на первый взгляд кажущемся наиболее авторитетным, скоро разочаруется тот, кто стремится изучить естественную историю великих людей; он его отложит в сторону с чувством досады, что того, что он хочет узнать, ему здесь не найти.
По крайней мере, в тексте он этого непосредственно не найдет. Правда, кто умеет читать между строчками, тот и в таких книгах найдет некоторые ценные подробности. Но для того, чтобы выработать это умение, нужно обратиться к другому материалу, пригодному для успешных исследований в этой области.
Такой материал представляют лишь личные высказывания великих людей. Прежде всего, то, что они сами предназначали для печати. Иногда это - очень много, иногда - очень мало. На основании того, что Либих писал для печати, можно составить чрезвычайно богатое и разнообразное описание его личности, из которого мы узнаем многие интимные особенности его характера; между тем сам Либих никогда и в мыслях не имел посвятить посторонних в такие интимности. Но если мы возьмем то, что написано Вильярдом Жиббсом (Willard Gibbs), то мы на основании этого едва ли могли бы составить его характеристику: материал этот говорит только о его чрезвычайной добросовестности. Это объясняется темпераментами этих великих людей; один реагировал на каждое явление чувством столь же сильно, сколь и интеллектом, и обе стороны его духовной сущности равномерно отразились в его быстро набросанных и законченных очерках. Второй был натурой по преимуществу рассудочной и, по мере возможности, не давал воли чувству и старался все время держать работу на высоте абстрактного исследования, вдели от человеческих страстей. Поэтому, во втором случае отсутствует то богатство отдельных штрихов, которое в первом случае придает образу такое разнообразие и красочность; но когда мы изучаем типические явления, то убеждаемся, что именно недостатком подобных привходящих элементов отмечены великие люди этого типа. Таким образом, объективное значение талантов обоих типов исследователей одинаково отражается в их сочинениях; субъективный же элемент выступает в весьма различной степени.
Для этой субъективной части приходится обращаться к материалу более личного характера, к частным разговором и письмам великих людей. Сознание несравненно большей ценности подобных материалов по сравнению с обычными биографиями распространяется все более и более, и деловой отчет Союза Немецких Книгоиздателей констатирует, что собрания писем и подобные личные документы не только издаются в последние годы во все возрастающем количестве, но и особенно охотно покупаются. Здесь, где великий человек реагирует на маленькие события повседневной жизни, где выступают черты его характера, общие, несомненно, ему с его сочеловеками, стоящими на низшем уровне интеллектуального развития, здесь тот пункт, где мы можем изучить его, как человека, здесь мы можем также заглянуть в мастерскую его духа, если перед читателем его опубликованных трудов она остались запертой.
На таком материале главным образом покоятся и нижеследующие очерки, и, нужно заметить, каждая биография тем ценнее, чем больше личного материала она приводит. При этом нужно прибавить, что этот материал предлагается читателю в возможно большей чистоте и точности. Так, например, мы располагаем целым рядом собраний писем из круга великих химиков первой половины девятнадцатого столетия. Либих и Вёлер; Либих и Берцелиус; Берцелиус и Вёлер; Шёнбейн и фарадей; Шёнбейн и Либих и т.д. и т.д. Большинство этих собраний в весьма удовлетворительной степени соответствуют требованиям точности; но одно из важнейших, изданная Гофманном переписка между Либихом и Вёлером, подверглось обработке; самое скверное в этой обработке это то, что издание не содержит ни малейшего указания о произведенных изменениях*. Поэтому, нужно признать научной необходимостью, чтобы работа эта выполнена была вновь и на этот раз уже в соответствии с требованиями историко-научной техники. Так как за это время почти все, о которых идет речь в этих письмах, уже умерли, то больше не приходится считаться с соображениями личного характера, а та непринужденность, с какой друзья выражали друг перед другом свои мнения и суждения, придает последним неоценимое значение, так что в существующем издании значительно пострадала и наиболее ценная часть.
* (Обработка произведена была прежде всего самим Вёлером в последние годы его жизни.)
Было бы, однако, несправедливо отрицать за этим собранием писем всякую научную ценность: даже в урезанном виде оно содержит большое число весьма ценных разъяснений, достоверность которых не очень значительно понижается вследствие редакторских сокращений. Здесь уместно сказать несколько слов о переоценке единичного явления, особенно сильно сказывающейся в исторических науках и в отраслях для любителей, отраслях, лишь с большой натяжкой заслуживающих или вовсе не заслуживающих названия науки. Когда европейские историки искусства теряют, вследствие ли пожара или продажи в Америку, какое-нибудь произведение искусства, скажем, итальянское произведение четырнадцатого или пятнадцатого столетия, то поднимается общий плач по поводу страшной потери для человечества. Человечество постоянно терпит такие потери, и, однако, до сих пор не удалось доказать, чтобы это причиняло какой-нибудь действительный вред. Поэтому, естествоиспытатели не так нервозно относятся к единичному явлению. Минералог пожертвует красивейшим кристаллом, когда от этого зависит решающий анализ или же, вообще, интересы науки; мысль же пожертвовать куском Рафаэлевой картины для того, чтобы посредством химического исследования решить те или другие спорные вопросы о технике или материале, такая мысль покажется людям из той секты неслыханным варварством. Я не хочу считать причиной этого нелюбовь к тому, что подобным естественно-научным исследованием можно скоро и определенно разрешить такие проблемы, которым обычное историко-литературное исследование посвящает многие десятилетия, рождая на свет книги и трактаты pro и contra; причина лежит скорее в уже упомянутой суеверной переоценке единичных явлений, которые могут яко бы произвести неисправимую прореху в науке, если одно из них исчезнет с лица земли.
Невольно возникает недоумение, что это за наука, в которой случайная неосторожность слуги, вследствие которой произошел пожар, может произвести ничем неисправимую прореху. Если мы присмотримся поближе, то увидим, что это - лишенное перспективы суждение, характеризующее первоначальную стадию, которую мы можем открыть на первых ступенях каждой науки. Ибо каждая наука начинается именно с собрания и приведения в известный порядок эмпирического материала, и таблица или каталог представляет примитивную форму научной обработки проблемы. Вначале классификация фактического материала производится по более или менее непосредственным, т. Е. внешним признакам, и пока еще не наступило время для уяснения значения этого материала, никто, конечно, не может знать, какое значение будет иметь тот или другой единичный объект. Но по мере того, как продвигаются вперед упорядочение фактического материала и уяснение его значения, становится легче расстаться с единичным объектом. Ибо для науки важно не то, чем единичный объект отличается от других, а, наоборот, то, что обще ему с возможно большим числом других объектов. Когда я за завтраком разбиваю сваренное яйцо, то я вижу в нем нечто такое, чего еще ни один смертный до меня не видел: содержимое именно этого индивидуального яйца. Но если я хочу произвести биологическое исследование или химический анализ белка, то мне совершенно безразлично, этим ли воспользоваться яйцом или другим. Ибо то, чем это яйцо отличается от бесчисленного множества других куриных яиц, в последнем случае меня совсем не интересует. Что интересует меня, скажем, химические свойства белка, то я могу изучить на любом курином яйце, и, если даже домашняя собака украдет все имеющиеся в моем распоряжении куриные яйца (а она это непременно сделает, если ей представится случай), то и тогда я имею возможность купить столько, сколько мне понадобится.
Так трезвая наука относится и к единичным явлениям исторического характера. Если пропадет одно какое-нибудь произведение художника, то это не исключает, ведь, возможности познать и установить ту роль, которую он сыграл в развитии искусства. Его вклад уже давно приведен в известность современниками и стал ходячей монетой общего художественного сознания. И чем глубже было его влияние, тем более оно отразилось на художественном сознании общества. Отсюда следует, что историк искусства может легче всего обойтись без тех именно произведений искусства прошлого, которые признаны величайшими. Из того вопиющего противоречия, в каком этот результат фактического анализа находится с обычными чувствами, я могу только заключить, что чувства эти чрезвычайно далеки от научного понимания проблемы, с чем, в конце концов, согласятся обе стороны.
Это рассуждение нетрудно применить к интересующему нас случаю. Дипломатическая точность в издании документов, рекомендующая себя, как концентрированную науку, есть не что иное, как боязнь начинающего, который еще не знает, к чему эти документы приведут, и поэтому старается все (хотя собрать исчерпывающую совокупность документов, очевидно, невозможно). Но по мере того, как люди научились подходить к проблеме с научной точки зрения, они научились также те указания, которые по какой-нибудь случайности отсутствуют в одном источнике, искать в другом месте, в убеждении, что указания тем чаще будут встречаться, чем они важнее. В этом смысле совершенно индивидуальное является как раз наименее важным, наиболее случайным.
В виду этого мы не будем считать нашу работу безнадежной, если даже мы имели дело с несовершенным, односторонне процеженным материалом. Каждое научное положение сопряжено с известной степенью неуверенности, и от состояния положенных в основу материалов будет, несомненно, зависеть та или другая степень надежности результатов. Но подобно тому, как Берцелиус с поистине жалкими весами пришел к замечательным результатам, о которых даже его противник Дюма сказал, что в будущем ему никогда и в голову не придет повторить взвешивания Берцелиуса, так как в лучшем случае он получил бы только такие же результаты, точно так же хороший исследователь сумеет и из несовершенного и неполного материала извлечь ценные результаты. Так ткется научная ткать; каждый отдельный результат, если он самостоятелен, должен находиться в гармонии с другими, и таким образом возникает взаимный контроль и проверка, характеризующая здоровое состояние науки.