(Источником служит мне главным образом: Königsberger, H. von Helmgoltz. 3 Bde, Braunschweig, Viemeg & Sohn/ 1902 - 03.)
Отец Германа Гельмгольца, Август Фердинанд Юлий Гельмгольц, в 1813 году, будучи студентом теологии, поступил, несмотря на слабое телосложение, в Освободительную Армию и участвовал в войне, как волонтер. После битвы при Дрездене он получил чин подпоручика. По возвращении домой он пришел к сознанию, что не может продолжать изучение теологии, не приходя в серьезные конфликты со своей совестью. Поэтому, он ради куска хлеба изучает филологию и, пробыв несколько лет домашним учителем, становится учителем гимназии в Потсдаме, где преподавал главным образом латынь, а также некоторые другие предметы. Когда он однажды на уроке немецкого языка осмелился рассказать своим ученикам о чувствах и переживаниях освободительных годов, он получил от начальства резкий выговор с предупреждением, что, в случае повторения чего-нибудь подобного, он будет немедленно уволен. Это была поэтическая натура, совершенно погрузившаяся в господствующий тогда культ Греции; он занимался изучением разных языков, не исключая и арабского, и упражнялся в живописи и музыке. Его жена Каролина, урожденная Пенне, была высокообразованная дочь одного офицера и происходила от Вилльямина Пенна, знаменитого квакера. По внешности она была очень проста, но обладала живым и ясным умом. Она прекрасно вела скудное домашнее хозяйство и нежно любила свою семью, увеличившуюся с течением времени на двух дочерей и еще одного сына.
Первый сын ее Герман родился 31 августа 1821 года. Он был слаб и некрасив (с несколько развитой головной водянкой), но мать скоро стала смотреть на него, как на вундеркинда.
Ребенком Герман был столь слабого здоровья, что почти всегда находился в комнате и очень часто был прикован к кровати; это был тихий ребенок, подолгу забавлявшийся книжками с картинками и палочками для составления домиков. На последней игре он так эмпирически изучил геометрию, что впоследствии в народной школе основные теоремы геометрии не оказались для него новостью: оказалось, что они ему так хорошо известны, как будто бы он их раньше изучал. Благодаря рациональной гимнастике и прогулкам, здоровье Германа укрепилось, так что девяти лет он мог уже поступить в Потсдамскую гимназию, классы которой он прошел необыкновенно быстро. Какие интересы его тогда занимали, об этом он позже сам рассказал в своей замечательной речи, которая отвечает на интересующий нас сейчас вопрос.
"В первые семь лет моей жизни я был физически болезненный мальчик, вынужденный долго оставаться в комнате, довольно часто прикованный к кровати, но с живой потребностью в забавах и деятельности. Родители много мною занимались, кроме того, книжки с картинками и игры, главным образом, с палочками для составления домиков, помогали мне заполнять время. К этому довольно рано присоединилось чтение, что, естественно, расширило круг моих интересов. Но очень скоро обнаружился один недостаток моих умственных способностей, - слабая память на несвязанные между собою вещи. Первый признак этого я усматриваю в той трудности, с которой, я это и теперь ясно помню, я отличал правую руку от левой, позже, когда я стал изучать в школе языки, мне труднее было, чем другим, заучить фразы, неправильные грамматические формы и особенные обороты речи. Совершенно овладеть историей в том виде, в каком она нам преподавалась, я едва ли был в состоянии. Заучивать на память отрывки в прозе было для меня мучением. Этот недостаток со временем, естественно, усиливался и сделался мучительным для меня на старости.
Но при наличности маленьких мнемонических средств, хотя бы только таких, как ритм и рифма в стихотворении, заучивание наизусть и удерживание в памяти давались гораздо лучше. Стихотворения великих мастеров я очень легко удерживал в памяти, несколько искусственные стихи второразрядных мастеров - не так хорошо. Я думаю, что это зависело от естественного течения мыслей в хороших стихотворениях, и в этом склонен видеть существенный корень эстетической красоты. В старших классах гимназии я мог цитировать на память некоторые песни "Одиссеи", довольно много од Горация и великие сокровища немецкой поэзии. В этом отношении я находился в положении наших отдаленных предков, которые еще не умели писать и поэтому составляли свои законы и историю в форме стихов, для того чтобы заучивать их на память.
Что человеку легко дается, этим он охотно занимается; поэтому-то я вначале был также большим поклонником поэзии. Наклонность к поэзии поощрялась моим отцом, который очень строго и аккуратно относился к своим обязанностям, но в то же время был большим энтузиастом и воодушевлен горячей любовью к поэзии великой эпохи немецкой литературы. В старших классах гимназии он преподавал нам немецкую литературу и читал с нами Гомера. Мы должны были под его руководством писать поочередно немецкие сочинения и упражнения в стихосложении - стихотворения, как мы их называли. Если большинство из нас остались плохими стихотворцами, то, все же, мы, благодаря таким упражнениям, лучше, чем по какому бы то ни было, мне известному способу, научились излагать свои мысли в самых разнообразных формах.
Но самое совершенное из существующих мнемонических средств это - знание закона явления. Это я впервые узнал в Геометрии. Благодаря детским играм с палочками, пространственные соотношения были мне хорошо и наглядно известны. Каким образом тела правильной формы будут относиться друг к другу и складываться, когда я их поверну так или иначе, это было мне хорошо известно без долгих размышлений. Когда я приступил к научному изучению геометрии, все факты, которые я должен был изучать, были мне собственно хорошо знакомы. Насколько я помню, это обнаружилось уже в народной школе потсдамской учительской семинарии, а эту школу я посещал до восьмого года моей жизни. Наоборот, новым был для меня строгий метод науки, и я с помощью этого метода почувствовал, что исчезают те трудности, которые мешали мне в других областях.
Геометрии недостает только одного: она трактует исключительно об абстрактных пространственных форах, а мне великую радость доставляла полная действительность. Несколько выросши и окрепши, я много блуждал со своим отцом или со школьными товарищами в прекрасных окрестностях родного города Потсдама и проникся большой любовью к природе. Благодаря этому, первые отрывки физики, которые я узнал в гимназии, скоро с большой силой приковали мое внимание, чем чисто геометрические и алгебраические занятия. Здесь было богатое и разнообразное содержание и полной могущества природе, которое можно было вывести из выраженных в понятиях законов. И действительно, что впервые меня особенно поразило, это было умственное, логической формой закона, овладевание природой, вначале представляющейся совершенно чуждой. Но скоро, естественно, пришло и сознание того, что знание законов, управляющих процессами природы, является также тем волшебным ключом, который дает в руки своему обладателю власть над природой. В этой сфере мыслей я чувствую себя, как дома.
Я с величайшим прилежанием и радостью накинулся на изучение всех руководств по физике, найденных мною в отцовской библиотеке. Это были очень старомодные учебники, где флогистон играл еще роль, а гальванизм не шел далее Вольтова столба. Я также с моим другом юношества предпринимали с нашими маленькими пособиями всевозможные опыты, о которых мы читали.
Действие кислот на полотняные вещи наших матерей мы основательно изучили, но дальше нам удавалось немногое; лучше всего нам далось изучение оптических инструментов, благодаря пользованию стеклами от очков, которые можно было иметь и в Потсдаме, и маленькой ботанической лупой моего отца. Ограниченность внешних средств принесла мне на ранней стадии развития ту пользу, что я научился каждый раз менять план для постановки того или другого опыта до тех пор, пока не добьюсь формы, в которой он окажется выполнимым. Я должен сознаться, что иной раз, когда класс читал Цицерона и Вергилия (и тот и другой казались мне очень скучными), я вычислял под столом ход лучей в телескопе и при этом открыл уже несколько оптических законов, о которых в учебниках обыкновенно не упоминается; они оказались для меня полезными при конструировании глазного зеркала.
Таким образом, я для своих занятий выбрал то особенное направление, по которому следовал и позже, и которое стало для меня потребностью и страстью. Эта потребность овладеть действительностью посредством понятия или, что я считаю только особой формой выражения той же мысли, открыть причинную зависимость явлений, не покидала меня в продолжение всей жизни, а ее интенсивность была, вероятно, также причиной того, что я не успокаивался на кажущихся решениях той или другой проблемы до тех пор, пока они заключали в себе темные пункты".
В этих словах, представляющих, в соответствии с характером Гельмгольца, весьма сдержанную стилизацию действительности, мы опять узнаем в весьма явной форме отвращение урожденного исследователя к филологическому обучению или разучению. Весьма естественно, что при наличных обстоятельствах, а именно, при влиянии отца, который сам преподавал в той же гимназии, и при несклонном ни к какой борьбе характера тихого и болезненного мальчика не возникло тяжелого конфликта; возможно, что эти влияния родителей и позже частью определили отношение Гельмгольца к школьным вопросам образования. Наконец, сюда присоединяется еще то, что исследователи "Классического" типа, к которому относится Гельмгольц, по натуре своей питают известную склонность к завершенным оборотам "классических" писателей, выражающуюся иногда с нетерпимостью, которая, кажется, лежит в натуре знатоков древних языков; это замечается, например, на типичном классике Гауссе. Таким образом, совокупность этих условий привела к тому, что Гельмгольц выпущен был из гимназии с хорошим свидетельством; это было, кроме того, вопросом жизни для его будущности.
В выпускном свидетельстве он описывается, как ученик чрезвычайно спокойного и тихого поведения. Что говорится в свидетельстве о его успехах в древних языках, об этом мой источник, к сожалению, умалчивает; вероятно, в этом отношении не совсем благоприятно. Математику преподавал Гельмгольцу превосходный учитель Майер, который был и другом дома; он дал о Гельмгольце замечательный отзыв, а именно: что он достаточно окреп, для того, чтобы самостоятельными занятиями уверенно двигаться вперед. На самом деле это качество было одной из самых важных причин его позднейших успехов.
Гельмгольц хотел изучать естественные науки. Но для этого у отца не было средств. Не оказалось другого выхода, как обратиться к изучению медицину и поступить в королевскую военно-медицинскую школу "Pepinière", которая не требовала никаких денежных взносов от своих воспитанников, но зато налагала на последних обязанность по окончании отслужить несколько лет. Еще в гимназический период Гельмгольцу нужно было выдержать предварительный экзамен, который он и выдержал очень успешно, так что к семнадцати годам, по выдержании выпускного экзамена, Гельмгольц мог отправиться в Берлин для поступления в "Королевский медико-хирургический Фридриха-Вильгельма Институт". Перед нами снова случай раннего наступления зрелости у будущего выдающегося человека, несмотря даже на болезненность в детские годы.
Преподавание медицины в Берлине носило еще в достаточной степени характер схоластико-натурфилософский (сам Гельмгольц сообщает, что на окончательном экзамене он с большим успехом читал доклад об операции над опухолями на кровеносных сосудах, которой он никогда не видел). Рядом с занятиями по медицине Гельмгольц основательно изучил в доме своей тети Бернут, у которой обедал по воскресным дням, нравы и привычки "хорошего общества".
В письмах домой картины и музыка, для наслаждения которыми столица представляла очень благоприятные условия, играют такую же крупную роль, как детали его жизни и занятий. Мать сильно чувствует его отсутствие, а также отсутствие "всякой всячины на его столе", свидетельствовавшей о его добровольных занятиях естественными науками, и только медленно примиряется с отсутствием Германа. Благодаря своему уравновешенному и сдержанному характеру, он прослыл среди товарищей человеком необщительным. Письма его домой не совсем свободны от известного высокомерия из-за своей образованности, высокомерия, вынесенного из атмосферы отцовского дома, дома старшего учителя. "Один я играю сонаты Моцарта и Бетховена, а с буршем, живущим в моей комнате, мы чаще играем новейшие вещи по нотам, которые он приносит. По вечерам я читал Гете и Байрона, которого дал мне для прочтения К., а вперемежку занимался также интегральным исчислением". Чтобы Герман не бросил игры, родители поставили в его комнату рояль, вероятно, с большими для себя жертвами.
Его интерес к книгам побудил институтского библиотекаря привлечь его к сотрудничеству в устройстве и упорядочении библиотеки, а это дало ему возможность свободно распоряжаться имевшейся в институтской библиотеке литературой. Таким образом, его сильно заинтересовывают, с одной стороны, физики и математики, с другой стороны, - Кант, которого он многократно упоминает. К этому присоединилось еще личное влияние. В то время как Митчерлиха он находит несколько, т. е. очень скучным, физиолог Иоганн Мюллер совершенно пленяет его. Профессор Линк, наоборот, "страдает, очевидно, избытком ума; после двух месяцев он в естественной истории все еще стоит у философского введения (Ах, Боже!)"
В конце 1839 года, т. е. восемнадцати лет от роду, Герман Гельмгольц сдал уже экзамен по философии, получив очень хорошую отметку. В следующем году он хорошо выдержал испытание по анатомии, а через год тяжело заболел и несколько месяцев должен был пролежать в больнице Charite. Так как Гельмгольц принадлежит к тем людям, которым и случайные события служат на пользу, то и эта болезнь, которую он, впрочем, перенес без дурных последствий, содействовала тому, что на скопленные за это время деньги он мог купить себе микроскоп, с помощью которого он позже выполнил докторскую работу. Однако, окончательное выздоровление наступило относительно поздно: для полного восстановления сил ему нужно было несколько месяцев провести в доме родителей, прежде чем он мог снова приняться за работу.
Специальности, кроме медицинской, которыми Гельмгольц занимался будучи студентом, весьма разнообразны, но среди них мы не находим ни одной математической лекции.
Из профессоров наибольшее влияние на Гельмгольца имел Иоганн Мюллер, который и был самым выдающимся из ученых, которых он тогда имел случай изучить. Он был одним из первых в Германии, которые тогда стремились освободиться от натурфилософии; как натура патетическая, с громадным запасом силы воли, он имел на своих учеников весьма сильное влияние и сумел собрать вокруг себя большое число особенно выдающихся из них. При этом Гельмгольц приходил в тесное соприкосновение с Дюбуа Реймоном, Брюкке и Вирховым, к которым иногда присоединялся несколько старший годами Карл Людвиг, и переживал то восторженное настроение, которое господствует в центрах, где совершается развитие новой науки. Таким образом, было вполне естественно, что он сам был увлечен на этот путь и темой своей докторской диссертации избрал исследование о происхождении нервных волокон.
Он рассчитывал так скоро справиться с этим, чтобы уже к двадцати годам сделаться доктором. Но когда он пришел со своей работой к Иоганну Мюллеру (он выполнил ее существенно собственными средствами), последний сказал ему, что работа, пожалуй, хороша и правильна, но она должна быть лучше обоснована. Гельмгольц в августе 1842 года сообщает об этом своему отцу в весьма характерной форме:
"Я сегодня был у профессора Мюллера со своей диссертацией: он принял меня очень дружелюбно и, выслушав главный результат и доказательства в его пользу, заявил, что работа представляет, конечно, большой результат, доказывая происхождение нервных волокон, которое у высших животных, правда, предполагалось, но не могло быть доказано, но посоветовал мне, однако, сначала исследовать это на более полном ряде животных, чем я это сделал до сих пор, а это, по его мнению, необходимо, для того, чтобы придать работе строго доказательную силу, которой она не может обладать на основании исследования трех или четырех животных, которые представляют в этом отношении особенно благодарный материал, и сам предложил мне, если мои инструменты окажутся недостаточными, пользоваться его инструментами в анатомическом музее. Он советовал мне, если я не спешу с получением степени доктора, использовать каникулы для дальнейших работ, чтобы мое детище явилось на свет в совершенном виде, не боясь никаких нападок. Так как никаких разумных возражений я выставить не мог, да и сам я был того же мнения, то вы, вероятно, потеряете двадцатилетнего доктора и должны будете довольствоваться двадцатиоднолетним… Меня это несколько поразило и казалось не совсем правильным, но, как уже сказано, ничего разумного возражать против этого я не мог".
Преисполняешься светлой радостью при виде взаимоотношений этих двух выдающихся людей. Здесь опытный учитель верным глазом оценивает качества молодого человека и дает ему последние средства для развития научной совести, там молодой начинающий, который сразу понимает намек и "ничего разумного возражать против этого не может".
Так оно и случилось, и Гельмгольц получил степень доктора только осенью 1842 года. Работа принадлежит к фундаментальным работам в анатомии нервов, так как она доказала до того времени неизвестную у беспозвоночных животных связь между нервными волокнами и нервными клеточками.
Тогда же Гельмгольц сделался хирургом при больнице Charité. В немногие свободные часы он работал у Иоганна Мюллера.
Первым плодом этих работ было исследование о причинах брожения и гниения, о которых как раз тогда возник спор между Либихом и Берцелиусом в связи с "каталитической силой". Идея эксперимента заключалась при этом в том, чтобы сделать возможным взаимодействие двух жидкостей, устранив в тоже время возможность перехода организмов из одной в другую. Этого Гельмгольц пытался достигнуть, разделив жидкости пузырем животного. Показав сперва, в согласии с предшествующими работами других, что в действительности прокипяченные, способные к гниению, жидкости никогда не подвергаются такого рода разложению, если они защищены от доступа непрокаленного воздуха, он установил, что брожение через пузырь действовать не может, гниение же может возникнуть. Другими словами: когда он помещал сосуд со стерилизованным раствором сахара, перевязанный пузырем, в бродящую сахарную жидкость, то первый раствор оставался неизменным. Когда же он приводил таким образом в соприкосновение стерилизованное мясо с гниющей мясной жидкостью, то наступало разложение мяса с развитием газов, отличавшееся от обыкновенного гниения тем, что при этом не происходило никакого помутнения (развития бактерий). Полученный результат оказался, таким образом, двусмысленным и, поэтому, не сыграл никакой роли в продолжавшихся дискуссиях. Ныне опыты Гельмгольца снова представляют интерес, ибо они, очевидно, указывают на то, что при опыте с мясом известные разлагающиеся энзимы перешли из гниющей жидкости через пузырь и вызвали разложение мяса, в то время как бактерии не были пропущены пузырем. И повторение этих опытов с различными перегородками представило бы некоторый интерес.
Несколько позже Гельмгольц повторил опыты с несколько лучшими средствами в лаборатории Магнуса, в которую последний принял его со свойственным ему великодушием. Он нашел то же самое, но ничего об этом не опубликовал.
Между тем внешние обстоятельства Гельмгольца изменились к лучшему. Он был переведен в Потсдам эскадронным хирургом гвардейского гусарского полка, где сделался ассистентом полкового врача Бранки (Branca); здесь служба не предъявляла к нему больших требований. Он был очень рад свободному времени, ибо у него уже зародился ряд чрезвычайно глубоких идей, которые впоследствии завели его гораздо дальше, чем он мог предвидеть. Прежде всего, его захватила идея о развитии теплоты в животном организме; эта идея служила предметом серьезных дебатов. Дюлонг и Десперц нашли экспериментальным путем, что животные, дышавшие в калориметр, развивали теплоты на 10-20% менее, чем если бы потребленный кислород пошел на сожжение угля. Хотя Гесс еще в 1841 году выставил решающий для данного случая основной принцип и на некоторых примерах экспериментально доказал, что общий баланс развиваемой при химических процессах теплоты представляет собою сумму всех промежуточных ступеней между начальным и конечным состояниями, так что в данном случае нужно подсчитать теплоту сгорания не углерода, а веществ, служащих для питания, тем не менее в физиологии это заблуждение еще долгое время было в силе, и Гельмгольц пытался уяснить себе вопрос. С этой целью он исследовал вопрос, происходит ли при работе мускулов химическое превращение и развитие теплоты, и нашел и то и другое.
Наличность химического процесса Гельмгольц доказал весьма простыми химическими опытами. В параллельных опытах, при возможности однообразных условиях, мускулы лягушки, "старой мученицы науки", подверглись раздражению электрическими разрядами маленькой электрической машины до тех пор, пока они перестали дрожать; с другой стороны, брались свежие мускулы, не подвергшиеся никакому испытанию. Для определения растворимых частей тех и других мускулов они опускались в воду и в спирт. При этом оказалось, что мускулы, предварительно подвергшиеся работе, давали меньше водного экстракта и соответственно больше спиртного, чем мускулы, не истощенные работой. Разница составляла при этом от 13 до 30 процентов. Охарактеризовать химические различия было невозможно. Было только доказано, что отработанный мускул в химическом отношении, несомненно, отличается от отдохнувшего мускула, но осталось неизвестным, чем же именно они различаются между собою.
Подобные различия найдены были и при исследовании налима и голубя, но они не были столь значительны.
"В этой статье я, однако, должен оставить открытым вопрос, принимают ли участие в разложении мускульные волокна или нет".
В заключение автор замечает более точное исследование полученных экстрактов. Но об этом он никогда ничего более не опубликовывал.
До сих пор мы знакомились с Гельмгольцем на почве экспериментально-химических исследований, на которую он впоследствии никогда более не вступал, но уже следующая работа показывает его нам в его постоянной области физической физиологии.
Здесь речь шла о вопросе, обусловливает ли и сокращение мускула, независимо от кровообращения и питания, развитие теплоты или нет. Вопрос был решен в утвердительном смысле. Доказательство состояло в том, что в подвергнутый исследованию мускул воткнут, был тройной термоэлемент, вследствие чего мускул индукционными ударами приведен был в состояние столбняка. Каждый раз обнаруживалось при этом повышение температуры, колебавшееся между 0,14 и о,18°. На нервах во время раздражения не могло быть замечено никакое повышение температуры.
В отличие от химических работ, которые не давали точных результатов, эта работа характеризуется уже особенной заботливостью в определениях и обсуждении физических условий опытов. В этом отношении это - первая работа, в которой явственно выступает личный стиль позднейших работ.
Эти отдельные исследования были только составными работами для решения проблемы, которая встала перед молодым физиологом в его статье о физиологической теплоте в "Handwörterbuch der medizinischen Wissenschaften". Вопрос о работе и теплоте в животном организме может быть подвергнут обсуждению во всем своем объеме только тогда, когда уже выяснено в общем виде соотношение между работой и теплотой и, так как здесь под работой нужно понимать все те функции, которые может выполнять организм, то вопрос должен быть распространен на все эти роды деятельности. Это привело к общей идее о взаимной превратимости, и именно при исключении возможности perpetuum mobile, о сохранении суммарного значения этих работ, т. е. к перспективе, почти необозримой.
Эти мысли Гельмгольц окончательно оформил в 1847 году, после того, как год тому назад с отличием сдал государственный экзамен, а в марте 1847 года был помолвлен с Ольгой фон Фельтен, дочерью одного умершего старшего штабного врача. Совпадение необыкновенно выдающейся работы молодых гениев с их помолвкой или бракосочетанием составляет частое явление, на котором мы ниже остановимся несколько подробнее. Оно указывает на то, что с деятельностью основной потребности организма связана также чрезвычайная работоспособность других органов, особенно мозга. Непроизвольно вспоминается появление в период спаривания высших животных, особенно у птиц, своеобразных украшений и деятельности, как танцы, бои и т. п.
Оформление работы доставило Гельмгольцу большие трудности. Между ним и Дюбуа Реймоном уже тогда завязалась очень тесная дружба, существовавшая между ними всю жизнь и выражавшаяся со стороны Дюбуа в постоянной готовности приносить жертвы ради друга, выдающееся значение которого он сознавал с самого начала. Дюбуа Гельмгольц в феврале 1847 года послал набросок введения к своей работе, "не потому, что я считаю набросок законченным, ибо уже при прочтении я заметил, что, быть может, ничего оставить не придется, а потому, что я еще не знаю, сколько раз его придется обработать, пока он будет готов, и я хочу узнать, считаешь ли ты способ изложения таким, чтобы работа могла найти доступ к физикам. При последней обработке я взял себя в руки и выбросил за борт все, что пахло философией, поскольку оно не было настоятельно необходимым, причем, пожалуй, остались некоторые пробелы в ходе мыслей". Друг не нашел ничего такого, что нужно было бы выбросить и с величайшим восхищением написал ему о своем согласии с его мыслями. После этого Гельмгольц 21 июня 1841 года прочитал свою работу в незадолго до того основанном физическом обществе, причем своим основательным знанием математической физики изумил даже своих ближайших друзей, так как они не ожидали таких глубоких познаний у военного врача*.
* (Это общество развилось из тех бесед, на которые Густав Магнус имел обыкновение собирать членов своей лаборатории и некоторых других ученых друзей. Первой задачей ее было предпринять издание "Успехов физики" по образцу ежегодника химии Берцелиуса, который выходил уже двадцать лет подряд. Первый том появился в 1847 году и содержал отчет о 1845 годе, причем редакция просила снисхождения из внимания к трудностям, стоящим на пути новой организации. Эта идея исходила, вероятно, от Магнуса, которому, как ученику Берцелиуса, было хорошо известно значение ежегодника последнего.)
Свою рукопись Гельмгольц дал Магнусу, который должен был переслать ее Поггендорфу для напечатания в Анналах Физики. Но с Гельмгольцем случилось то же, что случилось шесть лет назад с Майером: рукопись не была принята. Поггендорф мотивировал свое отношение к работе Гельмгольца, с одной стороны, ее большим объемом, с другой стороны, слишком теоретическим ее характером, заявляя, что экспериментальные исследования, подкрепляющие основное воззрение Гельмгольца, он охотно напечатает - Гельмгольц имел право выражать недовольство отказом, ибо некоторые работы подобного содержания были уже приняты Поггендорфом; последний принял даже работу Клайперона, которой было уже десять лет, и которая представляла собою не что иное, как аналитическое выражение и развитие идеи Карно, частью даже простой перевод. Здесь, в работе Гельмгольца, не было ошибок, как у Майера. Это был исключительно страх перед "спекуляцией", дурные последствия которой в немецкой натурфилософии были еще свежи в памяти. Возможно, что к отказу причастен был и Магнус, который рассматривал опытную и теоретическую части физики, как две различные вещи, которых отнюдь смешивать не следует.
Гельмгольц последовал общему совету выпустить работу отдельной книгой; издатель Г. Реймер не только выразил готовность издать книжку на свой счет, но еще уплатил Гельмгольцу небольшой гонорар. По этому случаю работа подверглась новой обработке. Только в этом виде она и дошла до нас.
Происхождение и ближайшую судьбу этой работы Гельмгольц сам описывает следующим образом в своей застольной речи 1891 года:
"С самого начала моих занятий я подпал под влияние глубокого учителя, физиолога Иоганна Мюллера, того самого, который в то же время заинтересовал физиологией и анатомией Дюбуа Реймона, Е. Брюкке, К. Людвига, Вирхова. В И.Мюллере относительно загадочных вопросов о сущности жизни происходила еще борьба между старыми, по существу метафизическими, воззрениями и развивающимися естественнонаучными воззрениями, но в нем все более крепнет убеждение, что факты ничем заменены быть не могут; а то обстоятельство, что он сам еще колебался, быть может, даже усиливало его влияние на учеников".
"Молодые люди особенно охотно принимались сразу за глубочайшие проблемы; так и я взялся за вопрос о загадочной сущности жизненной силы. Большинство физиологов признавали тогда взгляды Ж.Е. Шталя, что в живом организме действуют, правда, физические и химические силы органических веществ, но что в тоже время в нем живет душа жизни или жизненная сила, которая регулирует проявление физических и химических сил, и что свободное, ничем не регулируемое, проявление последних после смерти вызывает гниение. В этом объяснении я подозревал нечто противоестественное, но мне стоило большого труда вылить это подозрение в форму точного вопроса. Наконец, в последний год моего студенчества я нашел, что по теории Шталя каждый живущий организм представляет perpetuum mobile. Со спорами по поводу последнего я был несколько знаком. Еще в мои гимназические годы этот вопрос частью обсуждался при мне моим отцом и учителем математики. Затем, как воспитанник Института Фридриха-Вильгельма, я помогал библиотекарю и в свободные минуты доставал труды Даниеля, Бернулли, Даламбера и других математиков прошлого столетия и рассматривал их. Таким образом я наткнулся на вопрос: "Какие соотношения должны существовать между различными силами природы, если ни какое, вообще, perpetuum mobile не возможно?", а также на следующий вопрос: "Существуют ли на самом деле все эти соотношения?" Я имел намерение дать в моей маленькой книжонке о сохранении силы только критическое исследование и систематизацию фактов в интересах физиологов.
Я не был бы особенно поражен, если бы специалисты сказали мне: "Все это нам хорошо, ведь, известно. Не думает ли молодой медик, что мы нуждаемся в такой систематической сводке?" К моему удивлению, авторитеты по физике, с которыми я вступил в сношения, отнеслись к делу совершенно иначе. Они склонны были отрицать самый закон и в усердной борьбе против гегелевской натурфилософии, которую они тогда вили, объявить и мою работу фантастической спекуляцией. Только математик Якоби признал связь между моими мыслями и рассуждениями математиков прошлого столетия, заинтересовался моей попыткой и защищал ее от превратного толкования. Зато горячее одобрение и практическую помощь я нашел у своих младших друзей, особенно у Е. Дюбуа Реймона. Они скоро привлекли на мою сторону членов молодого физического общества в Берлине. О работах Джоуля на ту же тему я тогда знал очень мало, о работах же Майера не знал ничего.
К этой работе примкнули некоторые менее значительные экспериментальные работы о брожении и гниении, в которых я мог показать, что оба эти явления представляют отнюдь не самопроизвольно наступающие или вызываемые содействием атмосферного воздуха чисто химические разложения, как этого хотел Либих, что именно брожение вина связано с присутствием дрожжевых грибков, происходящих только путем размножения. Далее следует работа об обмене веществ при деятельности мускулов; к этой работе позже примыкает работа о развитии тепла при деятельности мускулов: всех этих процессов нужно было ожидать на основании закона сохранения силы".
Содержание знаменитой работы слишком хорошо известно, и здесь нет надобности излагать ее содержание. В противоположность к заявлениям Майера, который, вообще, считал и имел право считать себя первым творцом этой идеи. Гельмгольц претендовал только на прояснение ее и применение ко всей области известной тогда физики, и разрешил эту задачу в классически завершенной форме. Весьма замечательно различие в способах обоснования Майера и Гельмгольца. Майер исходил из закона сохранения веса и массы, т. е. главным образом из химических аналогий, и, поэтому, он понимал "силу", или энергию, вообще, субстанционально; Гельмгольц же обосновал вывод на более близких ему по складу ума законах теоретической механики. И он, как и Майер, еще крепко придерживались дуализма Материя - Сила, хотя при этом и заявляет, что одна без другой не имеет места. Признаком материи он считал ее пространственную определенность и массу, тогда как другие ее проявления понимал, как силы или свойства (что, по его мнению, одно и то же). Здесь он в точности следует за Кантом, который, в свою очередь, примкнул к Локку. Гельмгольц, по-видимому, не исследовал вопроса, нельзя ли также пространственную определенность и массу рассматривать, как свойства. В появившемся спустя четверть века новом издании своей юношеской работы Гельмгольц говорит, что эти воззрения сложились под слишком сильным влиянием теоретико-познавательных взглядов Канта, что он в дальнейшем не мог бы признать правильным, и что теперь ему кажется недопустимым всякое другое обоснование закона сохранения силы, кроме экспериментального. Но в этом отношении за ним не последовали многочисленные философы, которые до сих пор не сумели освободиться от Кантовского ограничения; впрочем, им недостает и научного опыта, накопленного Гельмгольцем. Но абстрактное свойство "закона" и теперь сохраняет свою силу для Гельмгольца, и в 1881 году он поясняет: "Сила, отделенная от материи, была бы объективацией закона, которому недостает условий для его проявления". Для энергетики условие деятельности "силы", т. е. энергии, дано наличностью энергии другого рода, которой вызывается превращение.
Здесь нужно сказать еще несколько слов по вопросу о приоритете между Майером и Гельмгольцем. Это не было бы необходимо, если бы в позднейшее время Гельмгольц все снова не провозглашался берлинскими кругами, как изобретатель закона сохранения силы. Он лично никогда не присоединялся к этим провозглашениям, но, быть может, недостаточно громко протестовал против них.
Первая статья Майера появилась в 1842 году, первая статья Джоуля - в 1843, а обстоятельная работа Майера ("Органическое движение и т. д.") - в 1845; так как Гельмгольц предложил свою работу физическому обществу только в 1847 году, то, как он позже сам постоянно утверждал, о его приоритете не может быть и речи; да он и сам, ведь, характеризовал свою работу, как сводку существующего, причем, впрочем, нужно заметить, что эта сводка была в высшей степени оригинальна и открывала широкие горизонт. Эта работа обеспечила Гельмгольцу большое влияние на дальнейшее развитие науки, ибо он первый измерил и наметил все поле обозримых в то время применений основного закона, в то время, как остальные исследователи ограничивались разработкой отдельных областей.
В позднейшее время, когда Джоуль и некоторые прыткие его соотечественники оспаривали права Майера, Гельмгольц также высказался в пользу последнего, так что в этом отношении Гельмгольцу нельзя сделать никакого упрека, но зато его поведение в первые, критические для Майера, годы не совсем безупречно.
Как член только что основанного физического общества, Гельмгольц взял на себя реферирование работ по особенно интересующим его вопросам. В изданном в 1850 году годовом обзоре за 1847 находится реферат о следующих сочинениях:
I.R. Mayer, Die organische Bewegung im Zusammenhange mit dem Stoffwechsel, 1845.
Donders, Der Stoffwechsel als Quelle der Eigen warme bei Pflanzen und Tieren, 1847.
H. Helmholz, Uber die Wärmeentwicklung bei der Muskelaktion, 1847 - 48.
H. Helmholz, Uber die Erhaltung der Kraft, 1847.
Подписанный Гельмгольцем реферат начинается словами: "Сочинения Майера и Дондерса приведены лишь ради полноты. Они содержат сводки известных фактов, рассматриваемых существенно с тех же точек зрения, каких придерживается референт в годовом обзоре за 1845 год". И затем следует весьма обстоятельный реферат об обеих собственных работах.
Годовой обзор за 1845 год вышел только в 1847 году, так что по отношению к нему работа Майера, вышедшая в 1845 году, обладала правом приоритета. Если иметь в виду, что эта работа Майера содержит не только обстоятельный вывод механического эквивалента тепла, но и применения его в области физиологии и физики, то вышеприведенное замечание референта нужно считать непосредственно вводящим в заблуждение. У нас нет никакого повода взять под сомнение утверждение Гельмгольца, что он самостоятельно пришел к идее эквивалентности. Но здесь естественное недовольство, столь понятное у молодого человека, которому предстоит только сделать свою карьеру, побудило его к поступку, который явился нарушением долга референта и справедливости. Если он приводит книгу, то должен ее прочитать, а раз прочитал, ее, то не должен был превратно судить о ней, как он это сделал. Он мог быть против того пути, на котором Майер пришел к своим результатам, но должен был признать, что Майер нашел новые результаты.
Что эти замечания не являются излиянием необдуманного и излишнего ригоризма, вытекает из последствий, какие имело суждение Гельмгольца в "Успехах" Оно побудило прежде всего членов физического общества, а затем и всех читателей рефератов вовсе не знакомиться с работой Майера. Клаузиус, член физического общества, еще в 1862 году писал Тиндалю, просившему его прислать сочинения Майера, что он не думает, чтобы Тиндаль нашел в них что-нибудь значительное, все же, он попытается достать их. "Но когда я (Клаузиус) получил брошюры от книготорговца в Гейльбронне и сам прочитал их, прежде чем отослать Тиндалю, я признал, что раньше был в заблуждении, что Майер в последующих сочинениях, благодаря обстоятельному изучению вопроса, устранил те недостатки, которыми первоначально страдали его механические воззрения и которые были вполне понятны у практика-врача, впервые писавшего по вопросам механики; я убедился, что в этих сочинениях Майер разработал свои воззрения с такой ясностью и глубиною и развил такое богатство идей, что ему нужно было удивляться даже в том случае, когда нельзя согласиться со всем тем, что в них изложено. Поэтому, пересылая книги Тиндалю, я взял обратно свое прежнее мнение и указал на то, что в них нашел особенно важным".
Если Клаузиус, который сам работал в этой области, благодаря впечатлениям, полученным в 1850 году, опоздал с чтением сочинений Майера на целых десять лет, и даже тогда стал просматривать их только случайно, по поводу обращенной к нему Тиндалем просьбы, то нужно сказать, что способ реферирования, примененный тогда Гельмгольцем, действительно достиг поставленной себе последним цели и принес Майеру значительный вред.
Так как мои изображения психических особенностей великих людей представляют научное исследование, то я заранее должен отклонить всякие возможные упреки в очернении светлой личности и т. п., т. е. я нисколько не буду огорчен, если они будут направлены по моему адресу. Но здесь я должен указать на ту великую ответственность, которую несет на себе по отношению к будущему каждый человек, который собирается работать в храме чистой науки. Здесь, где речь идет о прочных делах человечества, успех дня, добытый жалкими средствами, исчезает пред неумолимым судом истории, и кто приступает к такой работе не с чистым сердцем и не с чистыми руками, тот раньше или позже должен нести вытекающие отсюда последствия. Мне доставляет особое удовлетворение здесь же заметить, что во всей последующей карьере Гельмгольца нельзя найти ни одного повода для повторения подобного упрека. И мы должны признать, что подобно тому, как человек никогда не бывает господином своего самого великого дарования, точно также он не всегда бывает господином своего даже наиболее возвышенного морального сознания. Во многих случаях подобные приступы слабости проходят, прежде чем они оставят заметные следы; в некоторых же случаях реакция наступает только тогда, когда уже случилось то, что не может быть исправлено. Такого рода случай мы должны были указать здесь.
Что здесь имел место именно преходящий приступ слабости, видно из того обстоятельства, что уже в 1854 году, в своем, встретившем самое горячее одобрение и широко распространенном, докладе о взаимодействии сил природы Гельмгольц ясно признал и указал на заслугу Майера. "Первый правильно понял и формулировал закон, о котором идет здесь речь, немецкий врач в Гейльбронне Ю.Р. Майер в 1842 году".
Теоретическая работа Гельмгольца встретила почти всеобщее осуждение; этому мало помогло то, что один из высших военных начальников Гельмгольца выразил ему свою живую признательность "за важное, практическое значение, которое он сумел придать своим занятиям"; сановный господин, вероятно, имел при этом в виду мускульную силу солдат или что-нибудь в этом роде. Мы здесь узнаем общее инстинктивное отвращение к великим идейным переворотам, которое почти неизбежно выступает у более пожилых людей, уже изрядно поработавших на поприще науки, тем более, когда эти коренные реформы в воззрениях преподносятся им молодыми людьми. Гельмгольцу было тогда двадцать шесть лет. Психологические предпосылки, обусловливающие эту нормативную реакцию, выяснить нетрудно; ниже они будут рассмотрены нами. Точно так же вполне нормально явление, что даровитые молодые люди, становящиеся исследователями, легко и горячо принимают новые идеи. У них обычные мысли и обычные способы мышления еще не так сильно укрепились, а широкие перспективы, открываемые новым воззрением, обещают наличному запасу энергии желанную интенсивную деятельность.
С совершенно такими же явлениями мы имели случай познакомиться на усилиях Жерара провести реформу в органической химии, и на тех мытарствах, которые ему пришлось вынести из-за своих теоретических построений, мытарствах, предсказывавшихся испытанным мастером Либихом. И позже идеи Жерара признаны были исключительно молодыми людьми.
Гельмгольц встретил осуждение и со стороны наиболее близких ему людей. Его отец, считавший себя в философии гораздо выше сына, с величайшим неудовольствием относится к "материалистическому" направлению, по которому последний пошел со своими исследованиями, и настоятельно рекомендует ему обратиться к "высшим" воззрениям на природу. Сыну не осталось ничего другого, как впредь ничего не сообщать отцу о своих работах.
Гельмгольц вскоре бессознательно применил средства Либиха примешивать сахар эксперимента к алкоголю теории, для того, чтобы сделать последний более вкусным. В том же, 1847, году он собрал в одно целое все работы о развитии теплоты, сделанные им в течение нескольких лет и выпустил образцовое произведение, весьма совершенное в методологическом отношении, нашедшее самое горячее одобрение Иоганна Мюллера. Так как в то же время в Академии Художеств освободилось, благодаря уходу Брюкке, место учителя анатомии, а Дюбуа, который мог получить это место предпочтительно перед другими, отказался от него, будучи достаточно обеспеченным для того, чтобы посвятить себя исключительно научным исследованиям, то Гельмгольц мог с успехом добиваться его, встречая самую энергичную поддержку со стороны Мюллера. "При таких обстоятельствах я буду содействовать осуществлению всего того, что позволит доктору Гельмгольцу окончательно посвятить себя научной деятельности, ибо я постоянно ставил себе задачей поощрять людей, одаренных такими способностями".
Для Гельмгольца могло освободиться также место в анатомическом институте, руководимом Мюллером, а военное начальство отказалось от своего права удерживать Гельмгольца на практической службе, не желая мешать его научной деятельности. Таким образом, Гельмгольц относительно молодым добился желанного положения, при котором и внешней его задачей сделалась научная работа. Впрочем, не тот час же проявилась массовая производительность, на которую Гельмгольц и не был способен по своему умственному складу. Наоборот, в первое время обнаруживается даже пробел в его творческой деятельности. Он вызван был той добросовестностью, с какой Гельмгольц относился к своим обязанностям, вначале не оставлявшим ему свободного времени для научной работы. Прежде чем Гельмгольц успел приспособиться к новым условиям, он получил кафедру экстраординарного профессора в Кенигсберге, и на этот раз, как преемник Брюкке. Кандидатами были еще Дюбуа и Людвиг; последний с самого начала был устранен, как "демократ", а Дюбуа не хотел расстаться с Берлином и согласился читать лекции в Академии Художеств.
С этим вступлением на академическое поприще в более тесном смысле внешняя судьба Гельмгольца сложилась очень благоприятно. Уже кенигсбергская экстраординатура с ее восемьюстами талерами содержания произвела на отца столь сильное впечатление, что он почувствовал свою совесть педагога совершенно спокойной относительно направления сына и больше не оказывал ему никакого сопротивления. В то же время, в виду занятия Гельмгольцем "прочного положения", могло состояться бракосочетание его; оно и состоялось в августе 1849 года, после чего новобрачные скоро переехали на место позднейшей деятельности мужа.
Несмотря на незначительность средств - на инструменты ассигновывалось в год сто талеров, - Гельмгольц чувствует себя очень счастливым, так как в этом отношении дело обстояло гораздо лучше, чем в Берлине. Вскоре он снова приступает к исследованию работы мускулов, причем он открыл латенцарный (скрытый) период, т. е. ту особенность, что сокращение мускула начинается не непосредственно за раздражением, а спустя несколько времени. Однако, результаты казались ему еще несозревшими для опубликования. Это - вполне нормальное явление, с которым мы еще будем встречаться позже; типичная добросовестность классика, стремящегося со всех сторон обезопасить свое открытие от возможных нападок.
Наоборот, со слушателями дело обстоит не блестяще. "У меня записалось семь слушателей, из которых попеременно является от трех до пяти, смотря по погоде".
Уже к концу того же года он сделал открытие, доставившее ему широкую известность, а именно, он доказал, что раздражение распространяется в нерве с конечной, даже весьма умеренной, скоростью. В то же время, как точные физики относились скептически к правильности метода, натурфилософы оспаривали возможность того, чтобы "умственный процесс", вообще, требовал времени. И старику отцу в Потсдаме это открытие не нравиться. Гельмгольц, наоборот, так живо сознает громадное значение сделанного им открытия, что, вопреки своему обыкновению, заботится о том, чтобы препроводить в Берлинскую и парижскую Академии предварительные сообщение, с целью обеспечить себе право приоритета. Посредником служит друг Дюбуа, который нашел изложение столь кратким и тяжелым, что счел нужным дополнить его и несколько изменить и, таким образом, сделать понятным для академиков. Такую же любезную услугу относительно Французской Академии оказывает ему седой Гумбольдт, давно уже внимательно следивший за ним.
Последствия этих разносторонних напряжений уже начинают сказываться на здоровье, хотя Гельмгольцу нет еще и тридцати лет. Но они были устранены пребыванием в течение некоторого времени на берегу моря. Мы узнаем при этом случае, что он уже сдружился с Кирхгофом, с которым впоследствии провел большую часть своей жизни в Гейдельберге.
Несколько позже он снова сделал счастливую находку, практическое значение которой снискало ему благосклонное отношение ученых и правящих сфер. Это было изобретение глазного зеркала, о котором он сам сообщает следующее:
"В Кенигсберге мне нужно было читать общую патологию и физиологию. Университетскому преподавателю приходится подчиняться весьма полезной дисциплине: он должен в течение года прочитать весь объем своей науки в таком виде, чтобы и светлым головам среди его слушателей, великим людям ближайшего поколения, внушить убеждение и доставить удовлетворение; эта необходимость принесла мне вначале два драгоценных плода.
Во время подготовки к лекции я наткнулся на возможность глазного зеркала; тогда же у меня возник план измерить время распространения раздражения в нервах.
Глазное зеркало сделалось, пожалуй, самой популярной из моих научных работ, но я уже объяснил глазным врачам, как при этом счастье сыграло собственно несравненно большую роль, чем моя работа. Мне предстояло изложить ученикам теорию свечения глаза, разработанную Брюкке. Последний, собственно, был на волосок от изобретения глазного зеркала. Он только замедлил поставить себе вопрос, какой оптической картине принадлежат исходящие из светящегося глаза лучи. Для имевшейся им тогда в виду цели, постановка этого вопроса не была необходимостью. Если бы он поставил его себе, то так же скоро нашел бы ответ, как и я, и возникла бы идея глазного зеркала. Я рассматривал проблему со всех сторон, чтобы выяснить, как лучше всего изложить ее слушателям, и при этом натолкнулся на упомянутый вопрос. На основании моих занятий по медицине мне хорошо была известна нужда глазных врачей в приборе для определения тех состояний глаза, которые тогда объединялись под общим названием черного бельма, и я тот час же взялся за устройство инструмента из очковых стекол и покрывающих стекол микроскопических объективов. Вначале им трудно было пользоваться. Если бы я теоретически не был уверен, у меня, быть может, не хватило бы настойчивости довести дело до конца. Но спустя восемь дней, на мою долю выпала величайшая радость быть первым человеком, пред которым находилась живая человеческая сетчатка.
Для моего внешнего положения в мире конструирование глазного зеркала было решающим. Отныне я находил у начальства и коллег признание и благосклонное отношение к моим желаниям, так что с тех пор я мог свободнее следовать внутренним запросам и лучше удовлетворять свою любознательность. Впрочем, я сам объяснял свои успехи тем обстоятельством, что, благодаря счастливой судьбе, я попал в медики, хорошо понимая геометрию и обладая познаниями в физике; как медик, я ступил на свежую и плодородную почву физиологии; с другой стороны, благодаря знакомству с явлениями жизни, я наталкивался на вопросы и точки зрения, которые обычно чужды чистым математикам и физикам. Мои математические способности я до того времени мог сравнивать только с математическими способностями моих соучеников и коллег по медицинской школе; что я в этом отношении стоял выше их, это значило еще немного.
Кроме того, в школе на математику смотрели, как на предмет второстепенный. Наоборот, по латинским сочинениям, от которых тогда существенно зависела пальма первенства, половина моих соучеников всегда шла впереди меня".
Работы о временных процессах в нервах и мускулах встретили возражение. Не следует приписывать временные явления всецело или частью индукционным ударам, и Гельмгольц предпринял математическое исследование этих процессов, которое не только удовлетворительно расширило вопрос, но и повело к открытию общего принципа для такого рода проблем. Дюбуа, который должен был передать работу в Берлинскую Академию и Поггендорфу, писал: "Мой разум немеет перед твоей чрезвычайной работоспособностью и объемом твоих знаний… Впрочем, я должен сознаться, что твоим изложением я совсем недоволен. Я два раза читал твою статью и резюме, и все-таки, не понял, что ты собственно сделал и как сделал. Наконец, я сам набрел на твой метод, и тогда стал мало-помалу понимать твой очерк. Ты должен - не в обиду тебе будет сказано - больше заботиться о том, чтобы по возможности отвлечься от положения, уже тобою занятого, и ставить себя в положение тех, кто еще не знает, о чем идет речь, и что ты хочешь им изложить". Гельмгольц ответил на это: "Что касается изложения, то именно в данном случае оно стоило мне большого труда, и я, наконец, подумал, что могу быть им доволен". В положение читателя он совсем не входит, ибо по характеру классика он пишет для себя самого, т. е. так, чтобы изложение казалось безупречным ему самому, а не другим.
В интересах постройки и оборудования лаборатории он осенью 1851 года предпринял поездку в различные университетские города, и его описания университетов в письмах к жене до сих пор не потеряли своего интереса. Из Геттингена он замечает, что профессора сознают свое достоинство и склонны особенно высоко ставить свои заслуги. В Гессене он не застает дома Либиха, "короля химиков, за какового он сам себя и ученики его считают", и очень жалеет, что не удалось с ним познакомиться. "Он в Лондоне, чтобы осматривать выставку и чествоваться англичанами". Лабораторию он осмотрел. "Я был весьма поражен, не найдя там никаких значительных устройств; все там дрянно… эта лаборатория составляет резкую противоположность, по меньшей мере, столь же целесообразным, но гораздо лучше оборудованным и устроенным лабораториям Гейнце и др. Но видно, что дело не во внешней обстановке. Ибо, несмотря на все свое тщеславие, Либих - самый значительный из современных химиков и, как учитель, пользуется чрезвычайно распространенным влиянием".
Чтобы понять эти, несколько ядовитые, замечания, тем более, что, вообще, Гельмгольц очень сдержан в своих суждениях, нужно вспомнить, что в Берлине к Либиху никогда не относились дружелюбно, так как ему не простили его статьи о состоянии химии в Пруссии; кроме того, нужно иметь в виду так же общее недовольство физиологов вторжением Либиха в их область. Впрочем, тогда, как и позже, Гельмгольцу отказано было в способности создать и воодушевить к работе, по примеру Либиха, большой круг учеников, так что он также не в состоянии был правильно оценить лабораторию. Ибо восхваленный Гельмгольцем институт Гейнце был охарактеризован компетентным специалистом, преемником Гейнце - Фольгардтом, как совершенно негодный.
За этим последовала поездка в Швейцарию, Италию и Австрию; во время этой поездки возобновлено было знакомство с Людвигом, продолжавшееся в виде теплой дружбы до самой смерти последнего. "Ученики, как некоторые говорили мне и показывали, относятся к нему с восторженной любовью". Людвиг, в противоположность Гельмгольцу, был натурой романтической и экспансивной.
К концу 1851 года Гельмгольц получил звание ординарного профессора. Требующаяся при этом пробная лекция впервые привела Гельмгольца в область оптических ощущений, в которой он вскоре должен был стать вождем. Лекция трактовала о характере человеческих чувственных ощущений и, главным образом, о различении цветов и красок и о различных, сюда относящихся, формах. Философы, между тем, осуждали это вторжение физиолога в их область.
Вместе с тем, Гельмгольц показал себя свободным художником в совершенно другой области, в области математической физики. По поводу исследований Дюбуа об электрических токах в организме, он подверг фундаментальному исследованию всю проблему распространения электричества не по линейным проводникам, а по проводникам, телесно протяженным. При этом он вступил в соперничество с Францем Нейманном, которого застал в Кенигсберге уже довольно старым, малодоступным; у Нейманна были серьезные работы в этой области, но он не считал нужным распространять их, кроме как на своих лекциях. Результаты работ Гельмгольца доставили неприятности также Дюбуа, ибо развитая последним теория электрического тока в мускулах была подорвана результатами, к которым пришел Гельмгольц.
За эти работы он зимою снова должен был поплатиться припадками мигрени, временами даже приковывавшими его к постели. Жена его также страдала от сурового кенигсбергского климата. Поездкой, предпринятой следующей осенью в Англию с целью посетить собрание естествоиспытателей в Гулле, Гельмгольц освежился и при этом познакомился с вождями науки в этой стране. О Фарадее он пишет: "Это были для меня приятные моменты. Он прост, любезен и непретенциозен, как ребенок; столь подкупающего характера я у мужчины еще не встречал. Он был крайне предусмотрителен и показал мне все, что нужно было видеть. Но это было немного, ибо старые куски проволоки, дерева и железа кажутся ему достаточными для того, чтобы прийти к величайшим открытиям".
Научные работы этого времени относятся к теории глаза, особенно его приспособления (аккомодации) к предметам, различно удаленным. Славу установления форм изменения глаза в процессе приспособления он должен был разделить с молодым голландцем Крамером; все же, изобретенный при этом аппарат до настоящего времени не вышел из употребления.
Между тем кенигсбергский период близился к концу. Болезнь жены побудила Гельмгольца добиваться освободившегося места профессора анатомии и физиологии в Бонне, и Дюбуа добровольно снял свою кандидатуру, чтобы обеспечить место Гельмгольцу. Третий кандидат, который, как самый старший и, вообще, не уступающим им, должен был бы быть на первом плане при замещении кафедры, именно Людвиг, снова был отстранен из-за неблагонадежных политических убеждений, несмотря на то, что Дюбуа пытался провести его под замечательной фирмой "консервативного демократа". Гумбольдт снова оказал энергичную поддержку Гельмгольцу и последний получил приглашение на осень 1855 года.
Бросая ретроспективный взгляд на кенигсбергские условия жизни, Гельмгольц пишет в письме к своему другу Людвигу: "В первые годы моего пребывания натурфилософия еще распространялась среди студентов, и в научных кругах города, как я слышал, выступали против моего направления. Я никогда не выступал агрессивно против Розенкранца, который прежде был кумиром города, но теперь имеет только ограниченную и наполовину уже сомнительную публику". Расставаясь с кенигсбергской публикой, он благодарит своих слушателей за их терпение и признает, что его первые лекции были совершенно неудачны. "Если позднейшие лекции были несколько лучше, то значительная доля заслуги принадлежит серьезной и критически мыслящей публике, к которой я обращался".
Боннские условия оказались сначала благоприятными. Анатомия оказалась более интересной, чем Гельмгольц думал, а перемена климата очень благотворно отразилась на здоровье болезненной супруги. Но, как естествоиспытатель, он оказался несколько изолированным в коллегии профессоров, среди которых значительно преобладали физиологи, и позже он жаловался, что благодаря последнему обстоятельству, тормозились все попытки к реформированию преподавания и постановки дела в духе современности. Зато работа идет у него особенно быстро. Оптические исследования повели к тому, что он согласился написать для "Enziklopädie der Physik" Карстена (издания, в материальном отношении совершенно неудачного) "Словарь физиологической оптики", а этого он, по натуре своей, не мог сделать, не произведши предварительно исчерпывающего ряда новых исследований. И вскоре первый выпуск приносит самостоятельные исследования о ходе световых лучей в центрированный шаровых поверхностях, исследования, приведшие к целому ряду новых общих теорем. Рядом с этим ему нужно было защищаться в министерстве в Берлине по поводу доноса, что он обнажается во время лекций по анатомии!
Как сильно ни бил ключ его открытий в оптике, это, все же, не могло поглотить всех его сил. В 1856 году начались уже его исследования о звуковых ощущениях, тоже разнесшие славу о нем по всему культурному миру. Вначале речь шла о теории комбинированных звуков, исследование которых опять было произведено как путем экспериментальным, так и при посредстве аппарата математической физики.
В Бонне Гельмгольцу недолго суждено было оставаться. Уже в 1857 году Бунзен сообщил ему, что баденское правительство хочет привлечь его в Гейдельберг. Гельмгольц категорически отказался, желая предоставить это место Дюбуа, уступившему ему в свое время кафедру в Бонне, Так как в то время прусское министерство дало ему прибавку и уверяло в том, что построено будет новое здание для анатомического института, то Гельмгольц отклонил и вновь последовавшие предложения из Гейдельберга. Несмотря на это, Бунзен к концу 1857 года возобновил переговоры, так как обещанная новая постройка снова была отсрочена, а отец настоятельно рекомендовал Гельмгольцу принять гейдельбергское предложение. В начале 1858 года Гельмгольц, наконец, отправил в Карлсруэ свое согласие. Между тем, прусское правительство не приняло его отставки. Иоганн Мюллер умер, а Дюбуа не мог уже поехать в Гейдельберг, а воцарившийся между тем в Пруссии принц потребовал объяснения причины ухода Гельмгольца из Бонна. Влиятельные лица пытались уговорить Гельмгольца нарушить свое слово по отношению к баденскому правительству, и когда это не удалось, то стали убеждать последнее отказаться от приглашения Гельмгольца. Вместо этого, Гельмгольц получил из Карлсруэ объявление о назначении его на службу, и после некоторых хлопот прошение об отставке было принято в Берлине, после того, как Гельмгольц снял уже квартиру в Гейдельберге. Осенью 1858 года он туда и переехал.
В эти последние году возбуждения в Бонне Гельмгольц выполнил еще математическую работу, за которой компетентными лицами признано первостепенное значение. Она озаглавлена: "Uber due Integrale der hydrodynamischen Gleichungen welche den Wirbelbewegungen entsprechen." (Об интегралах гидродинамических уравнений, соответствующих вихревым движениям). Эта работа представляла значительное развитие гидродинамических теорий. Особенно знаменитыми сделались результаты о вихревых линиях и вихревых кругах. Последние (при предполагаемых идеальных условиях) не могут быть разрушены, раз они уже существуют, равно как не могут изменить своей массы. В силу этого свойства В. Томсон положил их в основу атомной теории, которая, правда, не получила дальнейшего развития, но, все же, значительно расширила круг существующих здесь возможностей.
Только что упомянутая математическая работа вызвана была вопросами акустики, и в продолжение гейдельбергского периода Гельмгольц занимается преимущественно акустикой, как экспериментальной, так и теоретической. Она же, по внушению Гельмгольца, дала начало одной из работ его учеников, работе о внутреннем трении жидкостей. Весьма замечательно то, что об особенном воздействии профессора на своих учеников во все эти времена ничего не слышно: ни в учебной лаборатории, ни в какой бы то ни было другой форме, Гельмгольц не старался ввести в свои исследования значительное число учеников. Медики, посещавшие его институты в Бонне и Гейдельберге, слишком мало понимали, как он позже заявил, в математике и физике, для того, чтобы могли быть ему полезными в его работах. И даже позже в Берлине, когда он руководил физическим институтом, где слушатели представляли для него более благодарный материал, даже тогда он едва ли мог отметить значительные успехи. При чрезвычайной работоспособности, которую он всегда развивал, незначительно непосредственное влияние, как педагога, весьма знаменательно.
Год спустя после переезда Гельмгольца, умерла его жена, уже давно болевшая, и оставила ему двух детей. Он был этим так удручен, до того обессилен, что в течение целого месяца не мог искать успокоения в работе. Он часто впадал также в обморочное состояние. Осенью он оправился у своего друга Томсона на острове Арране. По возвращении домой одиночество показалось ему невыносимым, и "раз любовь получила разрешение пустить ростки, то она уже не спрашивает, с какой скоростью ей расти". Он помолвился с Анной фон Моль, которая была так же мало похожа на первую жену, как мало походило положение Гельмгольца в науке и в обществе во вторую половину его жизни на простые условия ее первой половины. Бракосочетание состоялось в мае 1861 года.
Новый брак отразился на работоспособности Гельмгольца, вообще, благоприятно; он также совпадает в известной степени с существенной переменой в области его деятельности. Уже физиологическая оптика и акустика поставила перед ним многочисленные проблемы чисто физико-математического характера, которые показали ему громадную зависимость между кажущимися столь различными областями математической физики; особенно он освоился во время своих работ по гидродинамике с электрическими аналогиями. В этом же направлении действовали становившиеся все более живыми сношения с Вильямом Томсоном. Отныне они оба работали в тесно соприкасающихся между собою областях; причем между ними никогда не возникали недоразумения и споры о приоритете, ибо оба были одинаково далеки от подобных мыслей и чувств. Таким образом, Гельмгольц все более отдается чистой физике, хотя первое время он на первом плане заканчивает свои работы по физиологии. Особенно его занимает окончание физиологической акустики; он сам говорит, что работал над нею в общей сложности семь лет, до тех пор, пока в 1862 году отдал ее, наконец, в печать. По этому поводу он пишет Томсону: "Своими физическими теориями я довольно глубоко внедрился в теорию музыки, глубже, чем сам смел надеяться, и работа даже внешней своей стороной была мне приятна. Когда из общего правильного принципа выводишь следствия для отдельных случаев его применения, то постоянно наталкиваешься на поразительные результаты, которых ты не предполагал. И так как следствия развиваются не по произволу автора, а по своему собственному закону, то часто я находился под таким впечатлением, как будто переписываю не свою собственную, а чужую работу". Позже подобные замечания о собственной жизни математических формул сделал великий ученик Гельмгольца Генрих Герц. Они оба указывают на автоматический характер, сообщаемый всякой научной работе надежным и исчерпывающим методом. Первый познал эту замечательную истину Лейбниц, пытаясь добиться соответствующего автоматизма в своей "универсальной характеристике", а в новейшее время подготовительные работы настолько, кажется, созрели, что можно уже сметь думать о действительном решении задачи, представляющей проблему учения о многообразии.
Кроме обязательных лекций, Гельмгольц читал в Гейдельберге еще лекции о новейших успехах естественных наук для более широкого круга слушателей. От того времени до нас дошло описание донного компетентного слушателя о его лекциях, ярко рисующее умственную физиономию Гельмгольца, как она представлялась в этот кульминационный момент его деятельности. "В умственной и духовной жизни существуют две формы энергии, и значение целого определяется именно суммой обеих этих форм. У Гельмгольца только незначительная часть чрезвычайно большого запаса энергии, таившегося в нем, находилась в каждый данный момент в актуальной форме. Превращение потенциальной в живую силу происходило у него медленно, иначе, чем у натур, которые обыкновенно охотно называются гениальными. Так как он никогда не вырабатывал, не подготовлял в деталях форму лекции, а всегда свободно производил ее тут же в аудитории, то он говорил медленно, иногда запинаясь. Его глаза были при этом обращены вдаль, поверх слушателей, как бы ища вдали решение проблемы". Здесь перед нами вполне объективное показание об относительной медлительности его творчества, т. е. о том, что он принадлежит к классическому типу.
Кроме акустики, он старается также закончить свое большое произведение по физиологической оптике; для этого опять требуются многочисленные исследования, преимущественно математического характера, которые и печатаются в отдельности. Только в 1867 году работа могла быть совершенно закончена. Вместе с тем Гельмгольцу приходится уделять много внимания всякого рода служебным обязанностям, так что нисколько не удивительно, что мы находим замечания о явлениях истощения. Сорока двух лет от роду, он пишет: "Печально, когда человек должен сделаться ипохондриком и столько внимания обращать на свое здоровье".
Английские отношения становятся к тому времени весьма оживленными. Гельмгольц читает в Лондоне различные доклады и несколько раз посещает собрания British Association. Иногда делаются попытки привлечь его в тот или другой английский университет, но они остаются безрезультатными.
Он отклоняет также приглашение в Венский Университет, сделанное ему в 1865 году.
Окончание обеих больших работ по философии чувственных восприятий вызвало серьезное новое направление, побудив Гельмгольца заняться самостоятельной разработкой вопросов теории познания. Благодаря этому, он сделался предшественником новейшей натурфилософии, которая, после долгого, тихого подготовительного периода, стала в начале двадцатого столетия развиваться со столь большой силой. В своей спокойно взвешивающей манере он из совокупности своих занятий выводит заключение относительно фундаментального вопроса, насколько наше внутреннее переживание соответствует внешнему миру. Вместо того, чтобы, в согласии с Кантом, признать "вещь в себе" абсолютно непознаваемой, он приходит к заключению, что временные и пространственные отношения, отношения равенства, а так же выведенные из них отношения числа, величины, закономерности, короче, математическое обще внутреннему и внешнему миру. "Здесь может быть достигнуто полное совпадение представлений с отображенными вещами". При этом нужно особенно подчеркнуть, что математическое он отнюдь не рассматривает, вместе с Кантом, как формы созерцания a priori, а приписывает и его происхождение опыту. Относящееся сюда воззрение он позже особенно энергично приводит относительно геометрии, защищаясь от многочисленных нападок.
Характерно для перевеса, какой имели тогда в общем мнении так называемые науки о духе, что Гельмгольц как тогда, так и позже, несмотря на свое выдающееся положение, как естествоиспытателя, никак не мог добиться одобрения со стороны специалистов-философов. Он сам многократно говорит, что у него весьма мало шансов на одобрение. И даже в позднейших лекциях этого рода, когда никто уже не мог оспаривать у него положения первого немецкого физика и одного из первых физиков в мире, даже тогда он считает нужным каждый раз извиняться за вторжение в эту область, хотя ясно сознавал, что о процессе мышления правильные взгляды может высказывать лишь тот, кто работами своими показал, что умеет успешно обращаться с этим процессом. Еще в 1875 году он писал: "Я думаю, что философия может снова получить подкрепление только в том случае, если она серьезно и старательно обратиться к исследованию познавательных процессов и научных методов. Здесь пред нею действительная и верная задача. Заниматься метафизическими гипотезами это все равно, что фехтовать перед зеркалом. К критическим исследованиям относится на первом плане точное познание процессов, происходящих при чувственных восприятиях…. Философия очутилась в тупике, несомненно, потому, что она осталась исключительно в руках людей с филологическим и теологическим образованием и не впитала в себя новых жизненных соков от мощного развития естественных наук… Я думаю, что немецкий университет, который первый имел бы смелость пригласить на кафедру философии естествоиспытателя, занимающегося философскими проблемами, оказал бы прочную услугу немецкой науке".
Эти слова Гельмгольца до сих пор сохранили свое актуальное значение. Правда, есть уже примеры, - я назову Вундта и Маха, - что подобное случилось, и предсказанные результаты налицо. Но нормальным явлением это, к сожалению, еще не стало, так что "естествоиспытатели, занимающиеся философскими проблемами", должны до поры до времени между делом оказывать эту услугу немецкой науке.
В силу этого внутреннего поворота понятно, что Гельмгольц, несмотря на, вообще, благоприятные условия в Гейдельберге, где он жил в близкой дружбе с равноценными ему товарищами, Кирхгофом и Бунзеном, и вращался в широком кругу людей с развитыми умственными интересами, что, несмотря на это, он начинает подумывать о перемене места. Так, когда в 1863 году в Бонне, за смертью Плюккера, освободилась кафедра, Гельмгольц не был прочь вступить в переговоры относительно ее замещения. Боннские коллеги приложили все усилия к тому, чтобы привлечь Гельмгольца, но Прусское правительство [министром народного просвещения был тогда Мюлер (Mühler)] отнеслось к этому так халатно, что Гельмгольц после переговоров, тянувшихся уже три четверти года, наотрез отказался, тем более, что баденское правительство снова сделало все, для того, чтобы удержать Гельмгольца. В письме, написанном по этому поводу другу Людвигу, находится замечательное место, что он потому одному охотно оставил бы физиологию, "что она уже стала так ходить по рукам, методы ее получили такое распространение, что никто уже не в состоянии знать ее основательно во всех деталях". То же самое ощущение мы нашли и у Либиха: основанное им самим царство, благодаря быстрому развитию, сообщенному ему основателем, ускользнуло из его рук.
Опубликованные в это время исследования о прерывистых движениях жидкости и основах геометрии явственно знаменуют наступающий поворот. Эти работы принадлежат к самым основательным работам Гельмгольца. Особенное значение для теории познания имела вторая работа (впрочем, и ныне еще только медленно приобретающая признание), устанавливающая, что и так называемые формальные науки, как математика, а также логика, являются не чем иным, как естественными науками, с той только разницей, что они разрабатывают особенно обобщенный опыт.
И с этими идеями Гельмгольцу немного посчастливилось у философов (а также у математиков), так что он объясняет своему единственному единомышленнику Липшицу, что обязанность последнего пропагандировать эти идеи. "Это сулит Вам мало радостей, но Вы должны позаботиться о постепенном росте общины правильно мыслящих. В конце концов, ложный рационализм и теоретизирующая спекуляция являются во всех отношениях самым тяжелым недостатком нашего немецкого образования".
Математические исследования о законах электродинамики снова углубили Гельмгольца в чисто физические проблемы. В начале 1870 года, за смертью Магнуса, в Берлине освободилась ординатура физики. Боннский опыт заставил Гельмгольца относиться очень хладнокровно к возможности заместить берлинскую кафедру; он скорее ожидал, что Кирхгоф получит место в Берлине, а он получит место профессора физики в Гейдельберге. Но Дюбуа сделал все возможное, чтобы привлечь поближе к себе своего друга, и последний изложил, наконец, условия, на каких он примет предложение. На этот раз его условия были тотчас приняты, но во время переговоров пришли известия о возникновении Франко-Прусской войны. В переговорах наступил перерыв; но, в виду быстрого окончания войны, декрет о назначении был подписан королем уже в феврале 1871 года в Версале. К Пасхе Гельмгольц переехал в Берлин. Таким образом, Гельмгольц не только во внешнем отношении вернулся на место своей первой научной деятельности, но и весьма успешно освободился от медицины, заняться которой заставила его в свое время бедность отца.
В Берлине он прежде всего стал продолжать свои работы по электродинамике, к которым примкнули и другие исследования в области электричества, частью экспериментального характера, и из лаборатории выходили отдельные работы, которыми разрешены были важные вопросы. Особенно следует упомянуть об установлении того, что статическое электричество, полученное механическим путем, действует на магнит, как электрический ток. Молодой американец Роулэнд (Rowland), выполнивший эту работу, сделался впоследствии весьма видным физиком. Результат подвергался затем многократным испытаниям, даже оспаривался, но, в конце концов, оказался верным. Гораздо большие требования, предъявляемые большим городом, который принял тогда, после счастливой войны, особенно оживленный характер, сказались и на Гельмгольце, который в начале 1873 года пишет: "Берлинская жизнь уже сильно утомляет меня, так что по окончании семестра у меня обыкновенно на первом плане появляется желание не видеть людей и иметь возможность в тихом месте привести в порядок свои мысли. Что касается лекций, то я убедился в том, что я, правда, в состоянии в сухой, деловой форме излагать специалистам научные вещи, но не настолько владею словом, чтобы создать себе большую аудиторию людей, не получивших специального образования".
Мои личные воспоминания, относящиеся к несколько более позднему времени (1885), подтверждают эту самокритику. Я слушал Гельмгольца несколько раз на обычных лекциях для медиков и других начинающих и могу сказать только, что по всем его усталым и безразличным движениям ясно было, что это не доставляет ему большого удовольствия. При этом содержание лекций отличалось такой строгостью изложения и ясностью, что оно могло попасть в учебник без всяких изменений.
Работы, опубликованные около того времени, свидетельствуют о чрезвычайно широком размахе научного мышления. Гидродинамические исследования распространяются на изучение воздуха; к ним примыкают проблема летания и метеорологические исследования. Как новая проблема, выступает теория дисперсии.
Но эта полная успехов и счастливая жизнь исследователя имела и свои теневые стороны: Гельмгольцу приходилось в это время вести упорную борьбу с ожесточенными личными нападками, к которым он относился в высшей степени чувствительно. Уже в Гейдельбергский период ему готовили бессонные ночи своими необоснованными нападками сочинения Фридриха Целльнера в Лейпциге, примкнувшего к спиритам и вместе с тем объявившего себя моральным реформатором науки (в личной честности Целльнера сомневаться не приходится; он сам, ведь, пишет, что, составляя свои статьи резко полемического характера с нападками на Гельмгольца, чувствовал себя как бы действующим по внушению). Теперь же Евгений Дюринг в своей, опять-таки субъективно честной, борьбе за Роберта Майера выступил против Гельмгольца с нападками, которые фактически были не совсем необоснованными, но в той форме, какую придал им Дюринг, были гораздо дальше цели. Дюринг был тогда приват-доцентом Берлинского университета и, - нечто неслыханное для немецкого университета, - за нападки на Гельмгольца был отстранен от должности. Зная характер Гельмгольца, нужно полагать, что эта мера была предпринята скорее по настоянию его чересчур услужливых друзей, чем по его собственному побуждению. Во всяком случае, эти переживания сильно угнетали Гельмгольца. Он искал исцеления в Швейцарии, где составил свою ректорскую речь: "über die Akademische Freiheit der deutschen Universitäten" (Об академической свободе немецких университетов"). До того он читал доклад: "über das Denken in der Medizin" ("О мышлении в медицине"), о котором речь была уже выше. В этом докладе чувствуется еще потребность убедить слушателей в том, что не личное раздражение является причиной его резкого выступления против метафизиков. Ректорская же речь носит чисто академический характер и содержит лишь весьма спокойное указание на происходившую борьбу в следующих словах: "Но ничто не мешает любой научный спорный вопрос обсуждать научно". Слово "научно" двукратно подчеркнуто в оригинале, что указывает на нападки Дюринга, выходившие далеко за рамки научного обсуждения вопроса.
Следует подумать о том, что этот слабый пункт, на который Гельмгольц один раз дал увлечь себя в молодые годы, должен был иметь такие продолжительные и глубокие последствия.
Подавив эти впечатления путешествием, к которому Гельмгольц отныне часто прибегает с целью поправления здоровья и всегда с прекрасным результатом, он принимается за новую проблему, поводы к которой уже ранее давали случайные эксперименты; эта проблема заключалась в применении учения об энергии к химическим вопросам, прежде всего, к электрохимии. Кажущееся противоречие принципу сохранения, заключающееся в том факте, что электродвижущая сила гальванической поляризации отнюдь не всегда является эквивалентом термохимические измеренного изменения энергии, привело Гельмгольца к более обстоятельному исследованию вопроса о связи между электродвижущей силой и концентрацией. На этом пути Гельмгольц постепенно пришел к общей теории всех химических состояний равновесия. Для него, равно как для всех лиц принимавших участие в его работе, осталось неизвестным, что ту же теорию еще раньше основательно и широко развил американец Уильярд Джиббс, работа которого была практически недоступна до девяностых годов, когда появился немецкий перевод. Весьма замечательно, что оба исследователя пришли к одинаковым результатам: доказательство того, что упомянутый выше автоматический характер вполне организованной науки, по меньшей мере, у высших ее представителей, уже теперь существует. Энергетика или применение обоих главных законов учения об энергии (с применением особенных законов, относящихся к отдельным областям) также, конечно, принадлежит к самым верным и наиболее упорядоченным областям науки.
Последний значительный поворот во внешнем положении Гельмгольца наступил с 1888 года. Побочные работы, связанные с профессурой в Берлинском университете, особенно экзамены и заседания, кроме регулярных лекций, начали тяготить стареющего профессора, тем более, что и чтение лекций ему особенной радости не доставляло. Его друг Вернер Сименс позаботился о том, чтобы освободить его от обременительных факультетских обязанностей: он пожертвовал значительные средства для устройства Государственного физико-технического Института, президентом которого сделался Гельмгольц. Гельмгольц, правда, оставался и профессором при университете, охотно согласившись читать два-три часа в неделю математическую физику.
Университет, естественно, придавал громадное значение тому, чтобы в какой бы то ни было форме сохранить отношения с ним; но теперь главной должностью Гельмгольца является уже президентство в Институте. Совокупность всех побочных занятий, пожалуй, не уменьшилась, особенно в первое время, когда организация этого совершенно нового типа научных учреждений требовала от него много труда и хлопот; но в его жилах текло еще довольно старопрусской чиновничьей крови, чтобы он мог находить удовлетворение в исполнении служебных формальностей при управлении; таким образом, и эта перемена, в общем, пошла ему на пользу. В очень спокойной, красиво расположенной и, вообще, хорошо устроенной квартире на Marchstrasse, в Шарлоттенбурге, квартире, полагавшейся ему по должности, он провел последний период своей жизни.
В связи с вышеупомянутыми работами электрохимического содержания он в одной лекции, читанной в Лондоне в 1881 году в честь Фарадея, изложил, как нужно мыслить в духе Фарадея электрические заряды ионов, и при этом впервые развил понятие элементарного количества электричества, которое так же неделимо, как атом.
Тогда эта мысль значительного плода не принесла, но в последние годы она стала центральным понятием новейшего учения об электричестве, понятием, играющим под именем электрона решающую роль.
Вторым фундаментальным делом в той же области было установление метода измерения отдельных разностей потенциалов между ртутью и электролитами. Он покоится на исследованиях Липмана о связи между поверхностным натяжением и поляризацией и состоит в признании того, что при максимуме поверхностного натяжения разность потенциалов должна равняться нулю. Но после первой ориентировки ни Гельмгольц, ни его ученики не использовали этого нового пути к старой Вольтовой проблеме; позже надежность метода многократно подвергалась сомнению, но новейшие факты говорят, по-видимому, в пользу Гельмгольца, если принимать во внимание известные, наступающие при сложных соединениях, побочные явления.
Последнее исследование, ни по значению, ни по глубине не уступающее самым выдающимся прежним работам, в известном смысле примыкает к вышеупомянутым исследованиям электрохимических проблем и проблем химического сродства. Гельмгольц всегда считал весьма вероятной кинетическую гипотезу о характере теплоты, в молодые годы, пожалуй, даже достоверной, ибо он пытается, как уже упомянуто, обосновать закон сохранения энергии на механистическом понимании всей физики. Понятно, что для завершения своего жизненного дела он испытывает потребность представить себе в самом общем виде механические условия, при которых образования обнаруживают свойства, которыми отличаются теплые тела. Это широко задуманные исследования начинаются изучением моноциклических систем и вскоре приводят к принципу наименьшего действия, как к самому общему принципу всех законов природы. В одной из своих последних работ (1892) Гельмгольц показал, какую роль этот принцип играет в электродинамике; еще в последний год своей жизни он опубликовал добавление к этой работе.
Впрочем, освобождение от профессорских обязанностей, никакого значительного влияния на его продуктивность не имело. Появляется еще целый ряд небольших сообщений, относящихся к прежним областям его исследований; особенно побудило его к отдельным работам начавшееся в 1885 году новое издание "Словаря физиологической оптики". И его метеорологические исследования завершены были новыми исследованиями, но, вообще, старость, которая так долго медлила предъявить свои неотъемлемые права по отношению к этому человеку, в конце концов, дала-таки почувствовать себя. Постоянно регулируя свой образ жизни соответственно прогрессивному уменьшению свободной энергии, Гельмгольц сумел почти идеально приспособиться к новым условиям существования. Уже в 1879 году он отклонил предложение приехать в Соединенные Штаты для прочтения ряда лекций, сделанное ему нью-йоркским другом Кнаппом; при этом Гельмгольц писал: "В последний год я себя лучше чувствовал, чем до тех пор в Берлине; я, наконец, уже знаю, сколько я могу доставлять себе работы и удовольствия; я сделался упрямым и неумолимым по отношению к людям, которые пытаются занять мое время, когда я устал".
А в 1888 году писал: "Нам во всем хорошо; если я испытываю небольшие неприятности растущей старости, то, все же, не могу пожаловаться на отсутствие работоспособности; я хотел бы только иметь больше свободного времени. Одна причина, годами отнимавшая у меня почти еженедельно один день, - именно, мигрень, - почти совершенно исчезла. Мне постоянно говорили, что она со старостью, наконец, исчезает. Главная причина заключается, конечно, в том, что узнаешь, сколько можешь работать и тщательно соблюдаешь это".
Остается ответить на вопрос, не была ли эта регулярная мигрень своего рода автоматической реакцией организма против чрезмерных напряжений, прекращавшей в тот или другой день работу. И сам Гельмгольц однажды заметил, что если ему долго не давалось решение проблемы, неотступно преследовавшей его, то обыкновенно с ним случался припадок мигрени. А то обстоятельство, что на старости лет это автоматическое предохранение от переутомления больше не имело места, объясняется, быть может, тем, что его умственный аппарат, вообще, постоянно изнашивался.
В 1886 году Гельмгольц тяжело заболел, непосредственно после получения дарованной ему графской медали и после участия в праздновании пятисотлетнего юбилея Гейдельбергского университета, несомненно, вследствие пережитых им сильных напряжений. Его жена писала своему сыну Роберту: "Я нашла папу слабым, больным и очень меланхолически настроенным; он убежден в том, что находится уже в преддверии смерти, и пребывает в каком-то особенном состоянии… Врач поддался железной логике папы и, по-видимому, согласился с ним". Несмотря на это, выздоровление наступило относительно скоро.
С тех пор, как Гельмгольц сделался президентом Института, случаи совершать научные путешествия представлялись еще чаще, чем раньше, и эти путешествия, кажется, всегда отражались на нем благотворно. Я вспоминаю его совершенно свежим на собрании British Association в Эдинбурге в 1892 году, когда он принимал живое участие в прениях. Вильям Томсон тоже был тогда там, и я еще вижу перед глазами картину, как коренастый крепкий Гельмгольц осторожно ведет за руку через улицу своего длинного, ковыляющего друга.
В 1893 году Гельмгольц поехал на всемирную выставку в Чикаго, и заодно очень скоро объездил известную часть Соединенных Штатов, что стоило ему больших напряжений. На возвратном пути он имел несчастье поскользнуться на ступеньке корабля и, вследствие поранения артерии на лбу, потерял много крови. Он сам оценивал количество потерянной им крови от четырех до пяти килограммов. Вероятно, при этом с ним случился один из его обморочных припадков, так что он повалился на ступень, не вытянув вперед рук, и не будучи замечен никем. Скоро он, по-видимому, выздоровел и взялся снова за свои дела и работы. Немного спустя, когда мне нужно было переговорить с ним об одном деле, я без труда получил к нему доступ; но на мой вопрос о его самочувствии он ответил: "В моем возрасте уже нельзя восполнить такой потери крови".
В ближайшие месяцы он выполнил еще ряд небольших работ. 12 июня 1894 года с ним случилось кровоизлияние в мозгу, и 8 сентября он умер. Ему было тогда уже семьдесят три года; его работоспособность сохранилась до самого конца, почти не ослабевая.
Общая картина жизни нашего великого исследователя производит впечатление чрезвычайного и почти ничем не нарушавшегося счастья. Гельмгольц, по-видимому, принадлежит к тем натурам, которым все должно идти на пользу, и на всем протяжении этой долгой жизни едва найдете один пункт, относительно которого можно было бы сказать: "Если бы было иначе!". Эти благоприятные условия начинаются, быть может, уже с самого детства, болезненного и одинокого, благодаря чему задумчивый ребенок достиг раннего развития умственной деятельности, которая, благодаря умственной атмосфере родительского дама, приняла возвышенное направление. Привычка к регулярному, собственно непрерывному труду, привившаяся ему под влиянием отца и матери, эта привычка провела его через филологическую школу без значительного для него вреда.
То, что он по бедности отца вынужден был изучать медицину, имело непосредственным последствием первую половину его научной деятельности, положило прочное основание его ранней славе и быстрым внешним успехам. Если бы он свободно следовал своим влечениям, то изучал бы только физику и математику и сразу сделался бы теоретиком-физиком.
При этом ему не представился бы случай, который доставили ему занятие медициной и затем преподавание физиологии, - случай лично изучить бесчисленное множество отдельных явлений и таким образом накопить в своей памяти чрезвычайно большое богатство взглядов. Благодаря этому, он не попал в чисто теоретический тупик, в котором затерялась тогда французская школа, он избавлен был от необходимости предаться исследованиям, не имея никакого представления о действительных явлениях.
К этому присоединяется то, что он со своим выдающимся математическим дарованием попал в такую область, в которую еще не вступал ни один математик. Правда, как раз в то время в физиологии отдельными, теперь почти забытыми, исследователями производились кое-какие вычисления; но не было ничего точного, а была лишь самая низкопробная натурфилософия, наряженная в неуклюжее математическое платье. Таким образом, Гельмгольц нашел совершенно непочатую почву.
В области физиологии чувств, которую тогда еще наполовину относили к "духу", он открыл точные научные законы, ввел и провел в ней физическое измерение; эти работы казались средним образованным людям того времени, которые еще меньше знали о естественных науках, чем о них знают в настоящее время, - чем-то волшебным. Так здесь случилось редкое совпадение заслуги и счастья.
Я уже объяснил, как счастливо Гельмгольц проплыл мимо самого опасного для молодого исследователя подводного камня, каким является новое теоретическое основное воззрение. Открытие временной деятельности распространения раздражения по нерву и изобретение глазного зеркала (офтальмоскопа) представляли две столь конкретные вещи, что ради них ему не только простили теорию сохранения силы, но даже отнеслись благоприятно. Таким образом, то, что погубило Майера, Гельмгольцу только помогло в более быстром достижении успехов.
Изолированность Кенигсберга тоже благоприятствовала первому развитию молодого исследователя. Потеря постоянно болевшей первой жены произошла довольно рано и сделала для него еще возможной вторую весну любви. Когда исчерпан был его интерес к физиологии, он имел возможность заменить кафедру физиологии кафедрой физики. И даже не должен был принести ради этого никакой жертвы; наоборот, он получил еще лучшую кафедру. Наконец, когда второстепенные служебные обязанности, отнимающие у немецкого профессора столько времени, стали для него обременительными, он получил пост, на котором сам определял меру служебной работы.
Таким образом, мы должны констатировать, что перед нами действительно жизнь, которая совершила максимальную работу, использовав наилучшим образом все свои наличные силы, достигши почти не знающего себе равного коэффициента полезного действия и соответствующих этому ощущений счастья; всем этим Гельмгольц был обязан своим заслугам не менее, чем благоприятно складывавшимся для него условиям.
Не следует думать, что эта жизнь не имела своих теневых сторон. С детьми у Гельмгольца было много горя, так как они, особенно двое детей, рожденных второй женой, постоянно болели. У одного из его сыновей, Роберта, были очень хорошие способности; я еще и теперь помню, что это был, несмотря на некрасивую наружность, подкупающий молодой человек. Он дошел до степени доктора и умер. Точно также годы болезни и смерть первой жены бросили мрачную тень на жизнь Гельмгольца. Но эта лично человеческая его судьба отступает на задний план перед научной, а последняя представляла почти непрерывный ряд успехов.
Это у Гельмгольца основано на соединении чрезвычайной продуктивности с особенными качествами классика, - качествами точной и тщательной работы. Он почти совершенно отказался от борьбы с другими, заполнившей, например, у Либиха, всю жизнь и причинившей ему много страданий. Кроме того, Гельмгольц работал в таких форпостах науки, в которых работали лишь немногие. А эти немногие были большей частью близкие друзья.
Здесь мы снова подходим к характерной стороне счастья Гельмгольца: у него было мало врагов и почти не было идейных противников. С равным ему среди всех современников Вильямом Томсоном его связывает тесная дружба, исключающая всякое соперничество; тесная дружба развивается также между ним и другим ближайшим сотрудником Клаузисом, после временной, вызванной последним, ссоры. Точно также он был тесно связан с Кирхгофом, и так можно было бы назвать еще весьма большое число его выдающихся современников, которые всегда рады были находиться в его сообществе. При этом он отнюдь не был блестящим собеседником в обществе, а скорее чересчур спокоен и замкнут; у него, должно быть, были в высокой степени развиты такие личные качества, которые возбуждали к нему доверие и любовь.
Особенного внимания заслуживает с нашей точки зрения почти неизменявшаяся продуктивность Гельмгольца, которая не только по объему, но и по значению сохраняется на всю жизнь. Что работа давалась ему не очень быстро, вытекает уже из того, что он был классиком, и только благодаря своей работоспособности, он сделал так много. В своей содержательной застольной речи, во время празднования его семидесятилетнего юбилея, он так описывает свою манеру работать:
"Мои работы представляли, как я сам это сознавал, просто правильные приложения развитых в науке экспериментальных методов, которые каждый раз могли быть приспособлены для данной особенной цели несложными модификациями. Мои товарищи по военно-медицинской школе и друзья, которые отдали себя, как я, изучению физической стороны физиологии, пришли к не менее поразительным результатам.
Но в дальнейшем я не мог остановиться на этом. Задачи, решаемые по известным методам, я мало-помалу должен был предоставить своим ученикам в лаборатории, а сам обратился к более трудным работам, не сулившим заведомого успеха, к работам, где общие методы не выручали исследователя, или где сначала нужно было заняться дальнейшим развитием самого метода.
И в этих областях, ближе подошедших к границам нашего знания, мне кое-что удалось, экспериментальное и математическое. Я не знаю, смею ли я прибавить к этому и философское. В этом отношении я мало-помалу сделался, как и всякий, занимающийся экспериментальными задачами, опытным человеком, которому известны многие пути и пособия, и развил свою юношескую способность к геометрическому созерцанию в своего рода механическое созерцание: я, так сказать, чувствовал, как распределяются движения и давления в механическом устройстве, как это находят, впрочем, также у опытных механиков и машиностроителей. Перед последними я всегда имел еще то преимущество, что теоретическим анализом мог представлять себе более сложные и особенно важные соотношения.
Я так же был в состоянии разрешить несколько физико-математических проблем, и между ними даже такие, над которыми тщетно трудились великие математики, начиная с Эйлера, например, вопросы относительно вихревых движений и прерывистости движения в жидкостях, вопрос о звуковых движениях на открытых концах органных труб и т. д. Но гордость, которую я должен был ощущать, приходя в таких случаях к окончательному результату, значительно уменьшалась, благодаря тому, что я знал, как почти всегда решения подобных проблем удавались только путем постепенного обобщения счастливых примеров, с помощью целого ряда счастливых догадок и только после некоторых заблуждений я должен был сравнивать себя с человеком, восходящим на гору, который, не зная дороги, медленно и с трудом карабкается по утесам, часто вынужден возвращаться обратно, не имея возможности подвигаться далее, то сознательно, то ощупью открывает новые тропинки, которые ведут его несколько дальше, и, наконец, достигши цели, к стыду своему находит царственную дорогу, по которой он мог бы достигнуть вершины, если бы был достаточно сведущ для того, чтобы сначала пойти по верному направлению. В статьях я, естественно, не посвящал читателя в свои заблуждения, а описывал только проложенную дорогу, по которой он теперь может без труда достигнуть вершины.
Есть много людей, с узким кругозором, которые сами крайне удивляются, если им однажды в голову вдруг пришла счастливая мысль. Исследователь или художник, которого часто осеняют многие счастливые мысли, есть, несомненно, выдающаяся натура и признается благодетелем человечества. Но кто хочет сосчитать или взвесить такие молнии ума, кто хочет идти по тайным путям ассоциации представлений, того
Was vom Menschen nicht gewusst
Oder nicht bedacht
Durch das Labyrinth der Brust
Wandelt in der Nacht.
("что, неизвестное человеку или чуждое его сознанию, блуждает ночью по лабиринту (человеческой) груди").
Я должен сказать, что мне всегда приятнее было работать в тех областях, где не нужно полагаться на счастливые случаи или счастливые догадки.
Но так как я довольно часто попадал в неприятное положение, когда нужно чаять счастливых догадок, то я приобрел некоторый опыт относительно того, когда и каким образом они приходили; этот опыт может быть, пожалуй, полезен и другим. Они часто подкрадывались тихо к кругу идей, так что вначале их присутствие даже не чувствовалось; в таком случае только иногда счастливое обстоятельство может помочь узнать, когда и при каких условиях они появились, а, вообще, так и не узнать, откуда они появились. В других случаях они наступают внезапно, без всякого напряжения, как бы по вдохновению. Что касается меня лично, они никогда не приходили к усталому мозгу или за письменным столом. Я прежде должен был со всех сторон рассмотреть проблему, для того, чтобы быть в состоянии обозревать мысленно все ее глубины и узлы. Дойти до этого без продолжительной предварительной работы большей частью невозможно. Затем, после того, как прошла усталость от этой работы, должен был пройти час полной свежести и спокойного самочувствия, пока придут хорошие догадки. Часто они, действительно, оказываются, в соответствии с цитированными словами Гете, по утрам, как заметил также Гаусс. Но охотнее всего они появлялись, как я уже докладывал в Гейдельберге, при спокойном восхождении по лесистым горам в солнечную погоду. Малейшие количества алкоголя, по-видимому, не позволяли им появляться.
Такие моменты плодородной полноты мыслей были, конечно, очень приятны. Не так приятна была оборотная сторона медали, когда разрешающие проблему мысли не приходили. Тогда я мог неделями, месяцами быть погруженным в подобный вопрос, ища выхода, подобно
dem Tier auf dürrer Heide
Von einem bösen Geist im Kreis herumgeführt
Und ringsumher ist schöne, grüne Weide.
(животному, кружимому злым духом по высушенной степи, в то время, как кругом - прекрасный зеленый луг). Наконец, часто только жестокий припадок головной боли освобождал меня из плена и делал свободным для других интересов.
Письменная обработка научного исследования большей частью представляет тяжелый труд, по-меньшей мере, мне она представлялась в высшей степени тяжелой. Многие части моих статей я переписывал то четырех до шести раз, часто менял распределение материала и план целого, прежде чем остаться несколько довольным. Но такая тщательная обработка представляет большой выигрыш и для автора. Она побуждает его к самой тонкой проверке каждого предложения и вывода, еще более, быть может, обстоятельной, чем вышеупомянутая лекция в университете. Я никогда не считал исследование готовым до тех пор, пока оно не лежало передо мною в совершенном и без логических пробелов письменном изложении.
Как бы совесть моя, передо мною стояли самые компетентные из моих друзей; одобрят ли они это, спрашивал я себя. Они носились передо мною, как воплощение научного духа идеального человечества и служили для меня мерилом".
Здесь необходимо на несколько моментов остановиться на вопросе, каким образом посчастливилось Гельмгольцу, несмотря на первоначально слабый организм, не только дожить до глубокой старости, которая, не будь значительной потери крови, быть может, значительно еще продолжилась бы, но и почти до самого конца жизни сохранить без ослабления свою работоспособность. Столь же счастливую, если и далеко не столь сложную, жизнь исследователя мы видели на примере Фарадея; но последнему уже приходилось бороться со своим физиологическим аппаратом: он мог работать только длинными периодами после того, как пережил сильное крушение. У Гельмгольца такое сильное крушение никогда не имело места, и его работы никогда не обнаруживают заметных перерывов или же даже колебаний, а текут почти ровным потоком. При этом из некоторых сообщений, приведенных выше, явствует, что он нередко дорабатывался до истощения.
И здесь, по-видимому, действовала констелляция счастливых обстоятельств. Великое произведение его молодости, "Сохранение силы", не было создано им, как нечто совершенно новое; оно вилось скорее формулировкой того, что в отдельных своих пунктах было ему уже известно, и его работа состояла в том, чтобы слить, связать эти отдельные пункты в одно стройное целое. Таким образом, здесь не было всех возбуждений, во власти которых постоянно, без передышки, находится изобретатель, и которые все заставляют его страстно работать до полного истощения; такие возбуждения, поскольку они, вообще, имели место у Гельмгольца, пришли лишь позже. Таким образом, перед нами особенный счастливый случай: Гельмгольцу произведение принесло такие же внешние успехи, какие может принести только фундаментальное открытие, не потребовав, однако, от него соответственных жертв собственной плотью и кровью. И когда, по опубликовании произведения, со стороны старых ученых раздались возражения, Гельмгольца окружил тесных круг восторженных и даровитых сверстников и товарищей по работе, которые занялись проведением его идеи в науку. Так он жил в обстановке, которая содействовала росту запаса его энергии, а не поглощала ее, и работа, вместо того, чтобы исчерпать его, освежала и ободряла. Также здесь снова выступает благородная фигура Александра фон Гумбольдта; когда дело идет о своевременном признании и поощрении молодого гения, он начинает действовать.
Таким образом, Гельмгольц мог вступить в зрелый возраст с сохранившимися силами и выполнить чрезвычайные работы, предварительно приспособив, при благоприятных условиях, свой организм или вытренировав его для таких напряжений. Никогда, кажется, страсть к работе так не овладевала им, чтобы в нем перестали функционировать задерживающие центры, мешающие напряжению. Это - преимущество классика. Ему, вообще, весьма нежелательно наскоро закончить работу, ибо завтра у него может зародиться еще какая-нибудь мысль, которая внесет, пожалуй, некоторое улучшение в работу, и он чувствует облегчение, когда не торопиться с работой, а постоянно прерывает ее, чтобы сделать шаг назад и оглянуться, где еще возможно закруглить ее. Взбирающимся на горы известно, что бурные люди, начинающие быстро подыматься, вынуждены прекратить восхождение далеко от вершины, тогда как люди опытные начинают с черепашьих шагов; сохранив свои силы, они преодолевают все увеличивающиеся трудности.
Жизнь Гельмгольца особенно громко говорит о громадном значении благоприятной обстановки для развития великого человека. Что вышло бы из маленького болезненного ребенка, если бы он родился в хижине какого-нибудь поденщика? Вероятно, маленькое существо угасло бы через несколько дней. И как сильно внешнее сопротивление могло бы повредить его восприимчивый характер! Всего несколько дней назад мне пришлось снова читать глупое общее место, что, вообще, нечего жалеть о том гении, который может быть погублен сопротивлениями. Это может иметь значение для будущего лакея в пивной; но крупные интеллектуальные дарования, как всякое гипертрофическое явление, делают организм хрупким. У нас нет никакого средства подсчитать число погибающих гениев, но мы ужаснулись бы, если бы узнали, как человечество в данном случае свирепствует по отношению к себе.
Наконец, нужно еще раз указать на описание Гельмгольцем "счастливой догадки". Нет никаких указаний на то, чтобы Гельмгольц склонен был применить к этим явлениям закон сохранения энергии. Но следует познакомиться с опытом этого человека, у которого было, вероятно, больше "счастливых догадок", чем у другого смертного. Они, эти описания, являются лучшей иллюстрацией к закону, что подобная максимальная работа предполагает также наличность максимального запаса энергии и максимальной свободы распоряжаться им. Все описываемые здесь Гельмгольцем условия появления "счастливой догадки" как будто выбраны под этим углом зрения. Мне не поставят в вину моей светлой радости по поводу подкрепления такой компетентной и непредубежденной стороной моей энергетической теории умственной работы.
Замечание Гельмгольца, что в изложении он описывал не первоначальные побочные дороги, а лишь "царственную дорогу", видимую только при заключительном ретроспективном взгляде, опять-таки типично для классика. И Гаусса упрекали в том, что он постоянно прятал лестницу, по которой взбирался на свои высоты, а выше было рассказано, с каким трудом даже Дюбуа уяснял себе содержание статей Гельмгольца. Здесь, кстати, действует "классический" прототип Эвклида, который видимостью чисто дедуктивного развития геометрии на целых два тысячелетия нагромоздил на пути развития науки самые скверные препятствия, вызывая подражание этому неестественному методу.
О философском направлении, которое должны были принять в заключение работы Гельмгольца по физиологии чувств, уже было упомянуто. И здесь поощрительными оказались, как сказано в застольной речи, юношеские впечатления.
"Я вступил еще в другую область, в которую привели меня исследования над чувственными ощущениями и восприятиями, именно. В область теории познания. Подобно тому, как физик должен исследовать дальнозорную трубу и гальванометр, с которыми он собирается работать, и дать себе ясный отчет, чего он может достигнуть при их помощи, в чем он может ошибиться, точно также я считал своей обязанностью исследовать сущность и ценность нашей способности мыслить. Речь шла при этом о ряде фактических вопросов, на которые можно и должно было дать определенные ответы. Мы испытываем определенные чувственные впечатления, управляющие нашими поступками. Результат поступка, как общее правило, совпадает с ожидаемым следствием, но иногда, при так называемых обманах чувств, не совпадает. Все это - объективные факты, закономерное соотношение которых можно будет найти. Я по существу пришел к тому результату, что чувственные ощущения суть лишь знаки для свойств внешнего мира, значение которых должно быть изучено опытом. Интерес к теоретикопознавательным вопросам был внушен мне еще в юности, когда я часто слушал споры моего отца, сохранившего глубокое впечатление от идеализма Фихте, с коллегами, почитавшими Гегеля или Канта. До сих пор у меня было мало поводов гордиться этими исследованиями. Ибо на каждого друга приходилось при этом с десяток противников. Я восстановил против себя всех людей со скрытыми метафизическими наклонностями. Но приветствия последних дней открыли мне целый ряд друзей, которых я до сих пор не знал; так что настоящему празднику я и в этом отношении обязан радостью и надеждой. Конечно, философия уже в продолжение трех тысяч лет является ареной самых жестоких споров, и нельзя ожидать, чтобы им мог быть положен конец в течение одной человеческой жизни.
Я хотел бы изложить Вам, как представляется с моей точки зрения история моих научных стремлений и успехов, поскольку последние у меня имеются, и, быть может, вы тогда поймете, что я поражен чрезвычайной полнотой похвал, которыми вы осыпали меня. Мои успехи сперва имели для меня значение в том отношении, что позволили мне составить себе мнение о своих силах, служа масштабом того, к чему я впредь могу стремиться, но они, надеюсь, не привели меня к самовосхищению. Я довольно часто видел, как может быть гибельна для ученого мания величия. Я знал, что строгая самокритика собственных работ и способностей охраняет от этого рока. Стоит, ведь, только видеть то, что ты можешь и чего ты сам не можешь сделать, и тогда я нахожу опасность несерьезной; что касается моих собственных работ, то относительно любой статьи я никогда не думал, чтобы последняя корректура была мною окончена, а всегда был уверен в том, что, спустя двадцать четыре часа, я снова найду несколько пунктов, которые я мог бы улучшить или усовершенствовать.
Что касается благодарности, которой, как Вы утверждаете, Вы обязаны мне, то с моей стороны было бы несправедливо говорить, что сознательной целью моих работ было с самого начала благо человечества. На самом деле меня постоянно толкало вперед и заставляло отдавать занятию наукой все свободное время, оставшееся от служебных обязанностей и забот о своей семье, неодолимое стремление к знанию. Впрочем, как служебные обязанности, так и заботы о семье не требовали от меня значительного уклонения от тех целей, к которым я стремился. Служба вменяла мне в обязанность быть на высоте, подобающей лектору, а семья требовала, чтобы я основал свою славу исследователя и с честью удержал бы ее за собою. Государство, доставлявшее мне содержание, научные пособия и добрую часть свободного времени, имело, на мой взгляд, право, чтобы я в соответствующей форме свободно и полно делал достоянием своих сограждан все то, что я открыл, благодаря его поддержке.
Я не хочу сказать, что в первую половину моей жизни, когда мне нужно было работать для моего внешнего положения, что в то время не действовали, рядом с любознательностью и чувством обязанности, как государственного чиновника, мотивы и этического характера; во всяком случае, наличность последних труднее было сознавать до тех пор, пока меня побуждали к работе эгоистические мотивы. Так обстоит, ведь, дело у каждого исследователя. Но позже, с упрочением внешнего положения, когда те, кому чуждо внутреннее стремление к знанию, могут совершенно перестать работать, у тех, кто продолжает работать, на передний план выступает высшее понимание их отношения к человечеству. На основании личного опыта у них вырабатывается взгляд, что мысли, высказанные ими, литературным ли путем или же путем устной передачи ученикам, действуют на современников и как бы ведут дальше независимое существование, что эти мысли далее разрабатываются их учениками, получают более богатое содержание и более прочную форму и снова кое-чему научают самих творца. Собственные мысли исследователя находятся, естественно, в более тесной связи со всем его умственным кругозором, чем чужие мысли, и поэтому он чувствует больше одобрения и удовлетворения, когда видит, что первые богаче развиваются, чем последние. Таким образом, у творца такого идейного детища устанавливается своего рода отеческая любовь, побуждающая его так же заботиться и бороться за преуспевание этих ростков, как он борется за преуспевание своих телесных детей.
Вместе с тем перед ним выступает весь интеллектуальный мир идейного человечества, как живущее и развивающееся целое, жизнь которого, по сравнению с кратковременным существованием отдельного индивидуума, представляется вечной. Он видит, что своими маленькими вкладами в сокровищницу науки служит вечному святому делу, с которым связан тесными узами любви. Благодаря этому, для него становится святой собственная работа. Теоретически это может, пожалуй, понять всякий, но для того, чтобы это глубоко прочувствовать, необходим собственный опыт.
Мир, неохотно верящий идеальным мотивам, называет это чувство стремлением к славе. Но есть решающий признак для различения этих обоих рядов чувств. Поставь себе вопрос, безразлично ли тебе, будут ли найденные тобою результаты признаны твоими или нет, если с тем или другим ответом на этот вопрос не связаны более никакие соображения о внешнем успехе. У руководителей лабораториями ответ наиболее открытый. Учитель большей частью должен дать основную мысль работы, равно как предложить множество способов для преодоления многих трудностей экспериментирования, способов, заключающих большую или меньшую долю самостоятельного изобретения. Все это переходит в работу ученика и, наконец, когда работа удастся, опубликовывается под именем последнего. Кто может после этого различить, что дано одним и что другим? И сколько таких учителей, которые в этом отношении совершенно чужды зависти?
Итак, мои господа, я был в счастливом положении, что следовал своей врожденной наклонности, побуждавшей меня к работам, за которые вы меня хвалите, утверждая, что они были для вас полезными и поучительными. Я очень счастлив, что получаю под конец в такой щедрой мере одобрение и благодарность со стороны современников за деятельность, которая была для меня наиболее интересной. Но и мне современники дали много существенного. Не говоря об освобождении меня от заботы о моем существовании и существовании моей семьи; не говоря, далее, о снабжении меня внешними пособиями, я нашел у них масштаб умственных способностей человека, и своем участием в моих работах они возбудили во мне живое сознание о жизни общего интеллектуального мира идеального человечества, сознание, представившее мне в высшем свете значение моих собственных усилий и трудов".